Провинциал. Рассказы и повести - Айдар Файзрахманович Сахибзадинов
Конечно, я ушёл от ответа.
– Товарищ полковник! Прибыл молодой призыв. Они юные, ранимые, там есть казахи, которые плохо ещё знают язык. Они напуганы армией, думают, что армия это швабра и чистка унитаза, страшная дедовщина. Надо показать им, что армия – это мать родная, это родина. Надо их расслабить. Разбейся, но расслабь, рассмеши. Чтоб люди себя людьми почувствовали. Расправили плечи. Уж потом учи делу. А то, как прибыли, так и останутся, как из-за угла напуганные. Весь срок! А потом сами станут наглыми дембелями и так же будут унижать других. Что они сейчас? Запугать их, гонять, как лошадей, они уйдут в себя и станут ненавидеть службу. Командиров. Перестанут соображать. И получится как в царской армии: привязывай к рукам сено-солому. «Солома!» – значит направо, «Сено!» – значит налево. Надо подходить, как к собеседнику, а не как к презренному салаге, и не делать ошибок. Ведь как разберёшь на первом занятии автомат, они так это на всю жизнь и запомнят.
Я говорил о том, что узнал в учебке и недавно слышал на старшинских курсах в Ясной, куда меня возили на лекции перед карантином. Да и сам я любил покопаться в человеческой психологии. Я даже, кажется, превысил голос. В армии инициативу не любят, если она исходит от офицеров. Но если она идёт от мальчишки, старшие офицеры, в отцы годящиеся, это ценят. И полковник молчал, слушал. А я не останавливался. Трезвый вряд ли бы так смог.
– Хорошо, я вижу… – сказал он, выслушав, и лаконично изрёк: – Идите и продолжайте работу в карантине.
– Товарищ полковник, я думаю, мы не сойдёмся с Бойко. У нас разный темперамент, видение службы.
Климченко смотрел в стол.
– И уж если вы хотели меня снять, то снимайте. Я не затычка, товарищ полковник!
Я так и произнёс «не затычка». Вообще не понимаю, зачем я это тогда сказал, ведь с карантина меня ещё никто не снимал ни устным, ни письменным приказом? И даже слов не было, что меня хотят оттуда убрать.
– Хорошо, идите и подумайте, – сказал Климченко. – Я бы хотел, чтобы вы работали в карантине.
14
Я уже решил, что не вернусь. Мосты сожжены, да я и не смогу служить вместе с этим Бойко. Видеть его женственно сморщенные губы, мягкие, как у Катко, щёчки-пончики. Мы были слишком разные…
До сих не понимаю, зачем комполка меня вызывал? Удостовериться, что пьяный? С его тремя звёздами подскочить и обнюхать сержанта? Он же не прапор! Но ведь этот же полковник, без пяти минут генерал, как последний кусок, за ремни таскал расслабившихся дембелей и сталкивал ударом в пузо за обочину. Гонял, как собак, офицеров вокруг штаба, говорят, и по фейсу мог съездить во гневе, не слабак. Он сидел далеко и поэтому не учуял, не заметил? Но ведь я махнул почти два флакона тройняшки, это, считай, две бутылки водки! Скрыть это трудно. Или не хотел замечать наш принципиальный полковник? А зачем ему, собственно, ЧП (как тогда – Рудинскому)? Тогда надо будет отправлять меня на губу в Ясную, а об этом узнает командир дивизии. А полковник ждал повышения за пуски ракет, ходили слухи, что ему приготовлено место в штабе армии. Ну хотя бы выгнал в негодовании. Чёрт его знает!
Я ушёл в казарму и завалился спать. Утром голова трещала. Не ходил ни в столовую, ни на разводы. Никто о карантине не упоминал. Наступили дни безделья.
В группе я уже не служил, за мной числились только койка да каша. Хотелось забиться в угол, залезть в щель, дожить до дембеля. Чтоб никто не мешал грустить об измене. Чтоб ни с кем не ссориться, не дай бог, не ударить Катко. Тогда вместо дома будет дисбат, тюрьма.
Как раз пришло письмо от моих.
Плохое. Сестра писала, что у мамы плохо со здоровьем, увезли на «скорой», лежит в больнице.
Овечкин сказал: «Бери письмо и двигай к командиру».
«Давай, давай!» – толкали пацаны.
Я пошёл в штаб и показал пахану письмо.
Он прочитал и сказал: «идите».
Вечером меня вызвали по селектору с требованием принести в штаб документы для оформления.
Не верилось. Неужели домой? Было 18 мая. Ровно два года назад, 18 мая, у меня дома были проводы. Получается, от звонка до звонка!
По дороге в штаб листал военный билет. Вошёл в прихожую и увидел в окошке лицо дежурного. Не сразу офицера узнал. Без фуражки, от духоты с прилипшими к вискам волосами. Словно это выглянул банщик. Вдруг понял, что это Катко. Какого чёрта!..
Отдал военный билет в секретную часть и вернулся в казарму.
Автобус уходил в десять вечера. Неожиданно в восьмом часу объявили сбор в ленинской комнате. Ровно в половине восьмого дневальный, как зарезанный, заорал: «Смирно!»
Все поняли, что явился сам командир полка!
Мы сидели в ленинской комнате и недоумевали: что за сбор в личное время? Особое политзанятие?
Полковник вошёл. И полковник начал.
Он начал издалека, что есть воинская служба, что её надо исполнять строго, что Китай грозится войной, а мы выполняем пуски баллистических ракет, и за этим следит весь мир. И мы должны честно выполнять свой долг. Перед Родиной, перед командирами. А не грубить им, не вводить в армии свой устав. Когда уже есть священный, омытый кровью. И что сержант, любой нерадивый воин, должен землю есть, чтобы в последние дни исправить о себе мнение командиров, очистить свою совесть. Чтобы встать на прежний путь исполнительного и хорошего сержанта. Я не сразу осмыслил, что речь обо мне, вернее, что это значит. А это означало, что сегодня я никуда не поеду, не поеду и завтра. Минимум месяц меня будут мариновать в полку.
Климченко ещё много чего говорил, мощный, энергичный…
Я уже его не слышал…
А ведь какая удача! Мой отъезд из части совпал с его дежурством! Он сбегал к командиру и начал виться там Мазепой: «И видит Бог, и знает свет!..» Уж что он там напел, пусть останется на его совести.
– Да, землю есть! – повторил Кличмченко и коротко на меня глянул. Мне показалось, это укор. Крепкий мужской укор. Значит, всё же как воина он ценил меня. Мне стало от этого плохо, ведь я тоже втайне питал к нему доброе чувство, уважение…
Климченко прервал свою речь и покинул казарму. Будто зашёл, опрокинул стол с яствами, а я остался стоять на липком пирожном, которое днём было мне преподнесено.
Личный состав молча