Провинциал. Рассказы и повести - Айдар Файзрахманович Сахибзадинов
Как-то ночью лежали с Овечкиным на койках, закинув сапоги на спинки кровати. В окно светила большая луна. Говорили о жизни. Как раз тогда ходили слухи о восстании капитана Саблина на военном корабле в Балтике. Саблин выступил с обличениями руководства компартии и обещал увести корабль за кордон. В ответ авиация произвела атаку с воздуха, бомбы повредили киль. Саблинцы огнём не отвечали. Наконец мятежный капитан, чтобы не губить личный состав, сдался.
– Теперь их расстреляют?
– Наверное.
– А кто будет исполнять приговор? Солдаты?
– Не знаю. Если мне прикажут, я стрелять не стану, – твёрдо и негромко, как бы для самого себя, произнёс Овечкин.
– Тогда расстреляют тебя.
– Пусть.
Я и прежде уважал Овечкина. Уважал его по-юношески крутое плечо и самобытное мышление, уверенный баритон, наглый взгляд серых глаз, – наглость не мерзавчика, а человека, что-то смыслящего в этой жизни и потому прощающего окружение и себя, к этой жизни привязанного. За эту наглость в глазах мы с ним чуть не сшиблись ещё в Чите. Не знакомые, располагались на ночь в спортзале перед утренней отправкой в часть. Тогда я принял его взгляд за презрение, он, проходя, раздел меня мельком и выбросил. И я обернул его, схватив за плечо…
Но теперь, в боевой части, с каждым разговором по ночам я прикипал к нему всё сильней. Даже Геращенко, сам себе капитан и разбойник, часто искал его одобрения: «Шура, как?.. Шура, скажи?.. Почему, Шура?»
Я переписывался с друзьями из Мышанки. Сайгуш служил в Костромской области, Ворон с Магдеем в Казахстане. Пилаг написал мне из Монголии, что ветер дует, жизнь копейка, а недавно в топке сожгли сержанта Хальзова. Пилаг и прежде казался неадекватным, и когда я обратился с вопросами: как Хальзов?! почему? – он замолк и больше не отзывался. Хальзов, бедный Хальзов! Это был спокойный парень из Башкирии, очень мощный, с широкой костью, смуглый, немногословный. Что случилось? Происки хунвейбинов Мао Цзедуна, пересёкших границу? Доходили слухи, что они по ночам глушили целые казармы – шомполами в ухо: человек умирает мгновенно, без звука.
А может, произошла стычка с дедами, убили сгоряча, а потом сожгли, чтобы скрыть следы? Но Хальзов не был человеком конфликтным, как и все подобной категории здоровяки. Я сообщил о Хальзове всем друзьям, даже тем, с кем прежде не переписывался, письма полетели во все точки СССР. Но никто ничего не знал. А Пилаг так и не откликнулся.
Хальзов!.. Он и теперь стоит перед глазами: мощный торс, цвета шоколада, брючным ремнём перетянут пресс, а голоса не помню, кажется, он никогда не разговаривал…
6
Под оркестры праздничного Мая,
В пёстром вальсе, будто бы во сне,
Голову с улыбкой отклоняя,
Как о тайне, вспомни обо мне…
1 мая 1975 г.
И всё ж я ей написал. Хоть и зарёкся. Она была студенткой. Отношения до армии были рваные, болезненные, без будущего. И на проводы её не приглашал, чтоб не бередить перед чужбиной старой раны. Да и добьёт меня последняя ночь – с её безумием, бабским грудным рыданием (для меня это невыносимо!). А после будет утро – её одинокая фигура у военкомата, мини-юбка, припухлые лицо и губы, сиротский взгляд… Оголив бёдра, девушки лезут в окно рекрутского автобуса, дабы ещё раз схватить за уши (ибо волосы острижены), поцеловать, прижаться слюдянистой щекой к дорогому лицу. Всего этого я бы не вынес! Эту запойную девицу я хорошо знал! И страшился её любить. И она боялась. Когда мы познакомились, ей было восемнадцать, мне шестнадцать, и я берёг её девственность. Раз уважаешь, а будущее не определено, не трогай. Сохрани. Ещё никто не отменял те свадьбы, когда утром выносят от молодожёнов к хмельным гостям окровавленную простынь. Потрясают ей, как знаменем целомудрия, – и гости, как язычники, кричат: «Любо!».
И всё же в Забайкалье, ближе к весне, я почувствовал себя сильным, самостоятельным человеком. Послал ей стихотворение.
У озера Кабан
В ряби озера алые пряди
К сну готовая гасит заря.
Словно евнух, из рощицы глядя,
Вспыхнул месяц над нами не зря…
Ты не слышишь напевов намаза
От мечети на том берегу.
Ощущенье родимого сказа
Я тебе передать не могу.
До утра ожила эта древность,
До утра опустился Босфор.
А твоя православная ревность
Дорога, как мечети укор.
Она ответила. К своему удивлению, я узнал, что она отбыла по распределению в оренбургскую степь, в деревню Грачёвку. Она обрадовалась весточке. «Теперь над «Гибелью Помпеи» в моей комнате, над обшарпанным диваном, стало светло. Ты самая ясная звёздочка в моей жизни!» – писала она. И жаловалась на страшную тоску, одиночество, чуть не рыдала. Казалось, она хотела вызволения. Потрясённый неожиданным откровением, я не знал, как помочь. Прежнее безумие вернулось. Она казалась маленькой девочкой, попавшей в беду. Я верил и не верил.
Уж про осень лепечет листва,
Птицы крыльями бьют на лугу.
Не пиши мне такие слова,
Я поверить тебе не могу.
Я поверить тебе не могу,
Коль не верил при светлой весне.
А когда льют дожди на лугу,
Не могу я поверить вдвойне.
Вдруг она замолчала…
Однако не внезапно это случилось. Молчание в переписке неожиданным не бывает. Её молчание шло ко мне долго, как тьма погасшей звезды… Но что же случилось? Она и прежде была неадекватна, капризна… Перечитывая предыдущие письма, я искал причину такого оборота. Может, чего-то недоглядел в интонациях, в смыслах её сентенций, и явил себя дураком? Вспоминал содержание и своих писем, которые она могла неправильно истолковать. Неопределённость угнетала. Проходила неделя. Вторая. Месяц. Два… И вдруг я получил язвительное письмо! Оказывается, что в те дни, когда над Помпеями «стало светло», – солнце-то вставало не для неё, а для