Город Градов и другие повести - Андрей Платонович Платонов
– Неизвестно… Кажется, что-то есть, гробы и венки, – объяснял Сарториус.
– А транспорт?
– Наверно, есть.
– Должно быть, автомобили с тихим ходом.
– Возможно. Едут на первой скорости и везут покойника.
– Ну да, – согласно произнес тот человек, не понимая первой скорости.
Они замолчали. Прохожий со страстью поглядел на людей, цепляющихся в трамваи на ходу, и даже сделал по направлению к ним одно неопределенное движение ярости.
– Я вас знаю, – сказал Сарториус, – я помню ваш голос.
– Вполне вероятно, – равнодушно сознался человек. – Мне многих приходилось штрафовать за нарушения, и при этом кричишь, как понятно.
– Может быть, я вспомню: как вас зовут?
– Имя – ничто, – сказал прохожий. – Важен точный адрес и фамилия, и то мало: надо предъявить документ.
Он вынул паспорт, и Сарториус прочел в нем фамилию: Комягин, пенсионер, и адрес. Человек ему был неизвестен.
– Мы с вами чужие, – произнес Комягин, видя разочарование Сарториуса. – Вам показалось только. Это часто что-то кажется серьезное, а потом – ничего. Ну, вы стойте здесь, я пойду узнаю про гроб.
– У вас жена умерла? – спросил Сарториус.
– Жива. Она сама ушла. Гроб я гадаю для себя.
– Но зачем?
– Как зачем? Необходимо. Я хочу узнать весь маршрут покойника: где брать разрешение для отрытия могилы, какие нужны факты и документы, как заказывается гроб, потом транспорт, погребение и чем завершается в итоге баланс жизни: где и по какой формальности производится окончательное исключение человека из состава граждан. Мне хочется заранее пройти по всему маршруту – от жизни до полного забвения, до бесследной ликвидации любого существа. Говорят, что этот маршрут труден по форме. И верно, дорогой товарищ: умирать не надо, граждане нужны… А вы видите, что делается на площади: граждане мечутся, нормально ходить не приучаются. Сколько раз в свою бытность товарищ Луначарский проповедовал ритмическое движение масс, а теперь приходится их штрафовать. Прозаика жизни! Да здравствует героическая милиция республики!..
Комягин ушел на Доминиковский переулок. Кроме Сарториуса его заслушались еще четверо посторонних и один бродячий ребенок. Этот ребенок, лет двенадцати, пошел скорой походкой вслед за Комягиным и заявил ему созревшим голосом:
– Гражданин, ты все равно умирать идешь, отдай мне домашние вещи – я им ножки приделаю.
– Ладно, – сказал Комягин. – Пойдем со мною, ты унаследуешь мою утварь, а свою участь жизни я возьму с собою дальше. Прощай, моя жизнь, – ты прошла в организационных наслаждениях.
– Ты добрый, что умираешь, – благодушно произнес разумный ребенок. – А мне для карьеры средства нужны…
Душа Сарториуса испытывала страсть любопытства. Он стоял с сознанием неизбежной бедности отдельного человеческого сердца; давно удивленный зрелищем живых и разнообразных людей, он хотел жить жизнью чужой и себе не присущей.
Возвращаться ему было необязательно – жилище его пусто, трест ликвидирован, родные сослуживцы поступили в обжитые места других учреждений, Москва Честнова пропадала где-то в пространстве этого города и человечества, – от этих обстоятельств Сарториусу становилось веселее. Основная обязанность жизни – забота о личной судьбе, ощущение собственного, постоянно вопиющего чувствами тела – исчезла, быть непрерывным, одинаковым человеком он не мог, в нем наступала тоска.
Сарториус сделал движение рукой – по универсальной теории мира выходило, что он совершил электромагнитное колебание, которое взволнует даже самую дальнюю звезду. Он улыбнулся над таким жалобным и бедным представлением о великом свете. Нет, мир лучше и таинственней: ни движение руки, ни работа человеческого сердца не беспокоят звезд, иначе все давно бы расшаталось от содрогания этих пустяков.
Сарториус пошел сквозь встречный народ по площади, увидел одну работницу метростроя в рабочих штанах – такую же по фигуре, как Москва Честнова, и глаза его заболели от воспоминанья любви; жить нельзя неизменным чувством. Он попробовал уговорить метростроевку на предварительную дружбу, но она засмеялась и поспешила от него, грязная и красивая.
Сарториус вытер свои слепнущие глаза, потом хотел уговорить свое сердце, заболевшее по Москве и по всем прочим существам, но увидел, что размышление его не действует. Но от неуважения к себе страдание его было нетрудным.
Бродя по городу далее, он часто замечал счастливые, печальные или загадочные лица и выбирал, кем ему стать. Воображение другой души, неизвестного ощущения нового тела на себе не оставляло его. Он думал о мыслях в чужой голове, шагал несвоей походкой и жадно радовался пустым и готовым сердцем. Молодость туловища превращалась в вожделение ума Сарториуса; улыбающийся, скромный Сталин сторожил на площадях и улицах все открытые дороги свежего, неизвестного социалистического мира, – жизнь простиралась в даль, из которой не возвращаются.
Сарториус поехал на Крестовский рынок, чтобы купить нужное для своего будущего существования. Он сильно заботился о своей новой жизни.
Крестовский рынок был полон торгующих нищих и тайных буржуев, в сухих страстях и в риске отчаяния добывающих свой хлеб. Нечистый воздух стоял над многолюдным собранием стоячих и бормочущих людей, – иные из них предлагали скудные товары, прижимая их руками к своей груди, другие хищно приценялись к ним, щупая и удручаясь, рассчитывая на вечное приобретение. Здесь продавали старую одежду покроя девятнадцатого века, пропитанную порошком, сбереженную в десятилетиях на осторожном теле; здесь были шубы, прошедшие за время революции столько рук, что меридиан земного шара мал для измерения их пути между людьми; в толпе торговали еще и такими вещами, которые потеряли свой смысл жизни, – вроде капотов с каких-то чрезвычайных женщин, поповских ряс, украшенных чаш для крещения детей, сюртуков усопших джентльменов, брелоков на брюшную цепочку и прочего, – но шли среди человечества как символы жесткого качественного расчета. Кроме того, много продавалось носильных вещей недавно умерших людей – смерть существовала – и мелкого детского белья, заготовленного для зачатых младенцев, но потом мать, видимо, передумывала рожать и делала аборт, а оплаканное мелкое белье нерожденного продавала вместе с заранее купленной погремушкой.
В специальном ряду продавались оригинальные портреты в красках, художественные репродукции. На портретах изображались давно погибшие мещане и женихи с невестами уездных городов; каждый из них наслаждался собою, судя по лицу, и выражал удовлетворение происходящей с ним жизнью. Позади фигур иногда виднелась церковь в ландшафте [природе] и росли дубы счастливого лета, всегда минувшего.
Сарториус долго стоял перед этими портретами прошлых людей. Теперь их намогильными камнями вымостили тротуары новых городов и третье или четвертое краткое поколение топчет где-нибудь надписи: «Здесь погребено тело купца 2-й гильдии города Зарайска, Петра Никодимовича Самофалова, полной жизни его было… Помяни мя, Господи, во царствии твоем» – «Здесь покоится прах девицы Анны Васильевны Стрижевой… Нам плакать и страдать, а ей на Господа взирать…»
Вместо бога сейчас вспомнил умерших Сарториус и