Педагогическая поэма - Антон Семенович Макаренко
Серенький поношенный заведующий с тоской посмотрел на наш «Фиат», хлопнул рукой по крылу машины и повёл нас показывать колонию. Видно было, что он уже привык показывать её не для славы, а для осуждения, и тропы его мучений были ему хорошо известны.
– Вот здесь спальни первого коллектива, – сказал он, проходя в то место, где раньше были двери, а теперь только дверная рама, даже и наличников не было. Так же беспрепятственно мы переступили и через второй порог и повернули в коридор влево. Я тогда только понял, что коридор этот ничем не отделяется от воздуха, бывшего когда-то свежим. Это, между прочим, доказывалось и намётами снега под стенами, успевшими уже покрыться пылью.
– А как же это… без дверей? – спросил я.
Заведующий с трудом показал нам, что когда-то он умел улыбаться, и пошёл дальше. Юрьев сказал громко:
– Двери давно сгорели. Если бы только двери! Уже полы срывают и жгут, сожгли и навесы над погребами, и даже часть возов.
– А дрова?
– А чёрт их знает, почему у них дров нет! Деньги были отпущены на дрова.
Халабуда высморкался и сказал:
– Дрова, наверное, и теперь есть. Не хотят распилить и поколоть, а нанять не на что. Есть дрова у сволочей… Знаете же, какой народ – бандиты!
Наконец мы подошли к настоящей закрытой двери в спальню. Халабуда стукнул по ней ногой, и она немедленно повисла на одной нижней петле, угрожая свалиться нам на головы. Халабуда поддержал её рукой и засмеялся:
– Э, нет, чёртова ведьма! Я тебя уже хорошо знаю…
Мы вошли в спальню. На изломанных грязных кроватях, на кучах бесформенного мусорного тряпья сидели беспризорные, настоящие беспризорные, во всём их великолепии, и старались согреться, кутаясь в такое же тряпьё. У облезшей печки двое разбивали колуном доску, окрашенную, видно, недавно, в жёлтый цвет. По углам и даже в проходах было нагажено. Здесь были те же запахи, что и на дворе, минус ладан.
Нас провожали взглядами, но головы никто не повернул. Я обратил внимание, что все беспризорные были в возрасте старше шестнадцати лет.
– Это у вас самые старшие? – спросил я.
– Да, это первый коллектив – старший возраст, – любезно пояснил заведующий.
Из дальнего угла кто-то крикнул басом:
– Вы не верьте им, что они говорят! Врут всё!
В другом конце сказали свободно, отнюдь ничего не подчёркивая:
– Показывают… Чего тут показывать? Показали бы лучше, что накрали.
Мы не обратили никакого внимания на эти возгласы, только Юрьев покраснел и украдкой посмотрел на меня.
Мы вошли в коридор.
– В этом здании шесть спальных комнат, – сказал заведующий. – Показать?
– Покажите мастерские, – попросил я.
Халабуда оживился и начал длинную повесть о том, с каким успехом он покупал станки.
Мы снова вышли во двор. Навстречу нам, завернувшись в «клифт», прыгал по кочкам пацан, стараясь не попадать босыми чёрными ногами на полосы снега. Я его остановил, отставая от других:
– Ты откуда бежишь, пацан?
Он остановился и поднял лицо:
– А я ходил узнавать, чи не будут нас отправлять?
– Куда?
– Говорили, что будут отправлять куда-то.
– А здесь плохо?
– Здесь уже нельзя жить, – тихо и грустно сказал пацан, почёсывая ухо о край «клифта». – Здесь можно и замёрзнуть… И бьют…
– Кто бьёт?
– Все.
Пацан был из смышлёных и, кажется, без уличного стажа; у него большие голубые глаза, ещё не обезображенные уличными гримасами; если его умыть, получится милый ребёнок.
– За что бьют?
– А так. Если не дашь чего. Или обед отнимут когда. У нас пацаны так давно не обедают. Бывает, и хлеб отнимают… Или, если не украдёшь… тебе скажут украсть, а ты не украдёшь… А вы не знаете, будут отправлять?
– Не знаю, голубчик.
– А говорят, скоро будет лето…
– А тебе для чего лето?
– Пойду.
Меня звали к мастерским. Мне казалось невозможным уйти от пацана, не оказав ему никакой помощи, но он уже прыгал по кочкам, приближаясь к спальням, – вероятно, в спальнях всё-таки теплее, чем на кочках.
Мастерские нам не удалось посмотреть: кто-то таинственный владел ключами, и никакие поиски заведующего не привели к выяснению тайны. Мы ограничились тем, что заглянули в окна. Здесь были штамповальные станки, деревообделочные и два токарных, всего двенадцать станков. В отдельных флигелях помещались сапожная и швейная – столп и утверждение педагогики.
– У вас сегодня праздник, что ли?
Заведующий не ответил. Юрьев взял снова на себя этот каторжный труд:
– Я вам удивляюсь, Антон Семёнович. Вы должны уже всё понять. Никто здесь не работает, это общее положение. А кроме того, инструменты раскрадены, материала нет, энергии нет, заказов нет, ничего нет. Да ведь и работать никто не умеет.
Собственная электростанция, о которой Халабуда тоже рассказал целую историю, само собой, не работала: что-то было поломано.
– Ну, а школа?
– Школа имеется, – сказал лично заведующий, – только… нам не до школы…
Халабуда настойчиво тянул на поле. Мы вышли из круга, ограниченного стенами сажённой толщины, и увидели большую впадину бывшего когда-то пруда, а за ним до леса поля, покрытые тонким разветренным снегом. Халабуда, как Наполеон, вытянул руку и торжественно произнёс:
– Сто двадцать десятин! Богатство!
– Озимые посеяны? – спросил я неосторожно.
– Озимые! – вскричал в восторге Халабуда. – Тридцать десятин жита, считайте по сто пудов, три тысячи пудов одного жита! Без хлеба не будут. А жито какое! Если люди будут сеять жито, можно одно жито. Пшеница – это что? Житный хлеб, ты знаешь, немцы его не могут есть, да и французы не могут… А наш брат, если есть житный хлеб…
Мы успели возвратиться к машине, а Халабуда всё говорил о жите. Сначала нас это раздражало, а потом стало даже интересно: что ещё можно сказать о жите?
Мы сели в машину и уехали, провожаемые одиноким, скучным заведующим. Молчали до самой Холодной горы.
Когда проезжали через базар, Юрьев кивнул