Красное вино - Франтишек Гечко
Он гладит ее по голове, по плечам, обвивает рукой ее стан. Прикосновения его нежны, легки как пух. Невиданную сладость испытывает Филомена, когда он дотронулся до ее груди… Лампа гаснет — горючее кончилось, только фитиль коптит еще красным угольком. Порывисто, страстно сжала Филомена ладонями лицо Иванича, притянула к губам:
— Делай со мной что хочешь!
Он говорит ей что-то, что-то очень хорошее и ласковое, но Филомена уже не понимает слов, они сливаются, и голос его звучит свадебной музыкой. Никогда она не слышала такого… И сердце ее стучит в такт этой музыке: бух, бух, бух…
Под утро, когда в окна винодельни стало просачиваться свежее молоко нового дня, Петар Иванич проводил Филомену через кухню до самой двери в комнату. Долго шли они. Много было остановок на этом коротком пути. И в последующие ночи, когда дети заснут и погаснут огни, удерживал дыхание Петар Иванич, чтоб не упустить ни звука. И когда слышал, как отворялась дверь из комнаты в кухню, — выходил из винодельни и приближался к входной двери дома. Там, положив руку на скобу, ждал, пока с другой стороны не ляжет на нее рука его милой. Они вместе открывали последнюю разделяющую их дверь и вместе тихонько закрывали ее.
При свете дня лишь было видно, как оба похорошели, помолодели. Дом и хозяйство были для них теперь исполнены спокойствия и мира. Все, что было в них непреходящего и правдивого, — переливалось от одного к другому. Они не думали о грехе. Любовь, соединившая их, не знает греха. Да если и было что-нибудь грешное в их поступках — оно не тяготило их совесть. Оно тяжко ложилось на черный и кровавый счет войны. Война вырвала их из объятий прежней любви, и война же связала их воедино. Ей и отвечать за все свои подлости! Откуда было этим людям, здоровым и крепким, как железо, — откуда было взять им силы для сопротивления, когда их свел беспощадный, сильнейший из законов, повелевающих миром? Нет ничего сильнее этого закона! Если же и существуют законишки, отрицающие этот, то они просто смешны. Их можно бы принимать всерьез тогда лишь, когда б они были поддержаны несокрушимой силой, способной покончить с войнами. Тогда эти законишки не противоречили бы основному закону несчастного человечества. А так — грош им цена!
Рассуждать-то легко!
Надо знать, что почти все волчиндольские дети родятся в июне. Это значит, что около сретенья волчиндольские матери чувствуют первое движение дитяти: под сердцем. И с того дня ходят они горделивые, как королевы. Но Филомена Эйгледьефкова не гордится. Она живет в постоянном ощущении какой-то полувины, и это ощущение лишает ее почти всей женской гордости, не вместе с тем нисколько не давит ее совесть женским позором. Филомена дерзка и за словом в карман не лезет: строптиво отшвырнула она строгое внушение настоятеля. Но на сретенье пришел Негреши, долго вилял вокруг да около — и вина пробовал, и галушек поел, — пока отважился сумку открыть. Сказал:
— Не сердись, Филомена, да только Оливер-то ведь жив!
И лишь после этого подал ей письмо.
Филомена в ужасе опустилась на стул, широко раскрыв глаза. Хотела читать — и не могла: букв не разберет, мельтешат на бумаге, как муравьи. А в животе, уже большом, вздувшемся, шевельнулся ребенок…
— Дай прочту!
Негреши взял письмо у нее из рук, откашлялся:
— «Дорогая жена! Сто тысяч раз тебе кланяюсь, и Веронке, и Иожку, и Филоменке, и Оливерку. Я в плену у русских. Живу хорошо. Работаю тут у одной хозяйки…»
— Боже милостивый, он жив! — простонала Филомена.
Дети запрыгали от радости. Петар Иванич тихо вышел.
Все пошло кругом перед глазами Филомены. А дети льнут к ней, и глазенки их горят, как звездочки. Не могла Филомена выдержать в комнате. Все гонит ее вон — особенно укоризненный, проницательный взгляд двенадцатилетней Веронки. Побрела в хлев. Петар Иванич сидел там на постели, — ни грустен, ни весел. Филомена закрыла дверь изнутри, бросилась к нему в объятия. Глаза ее — как два неиссякаемых источника.
— Убьет он меня, когда вернется!
Пленный гладил несчастную женщину по голове, по плечам, целовал мокрое лицо, обнимал ее, обессиленную. Она плакала у него на груди. Петар Иванич утешал ее, как умел, по-солдатски:
— Не убьет. Зачем убивать? Рад будет, что еще один сын есть… Может, и он оставит в России такого же…
Филомена перестала плакать. Гневно вырвалась из объятий серба и выпрямившись, в глубоком отчаянии пробормотала:
— А, будь что будет!
Однако жизнь — хоть извивается она от боли на войне, истекает кровью в окопах, мрет в военных госпиталях, а все же не хочет и не может прекратиться, — жизнь не очень-то любит, когда в семейные гнезда подкладывают кукушат. Жизнь жестка, как железо. Она без зазрения совести укладывает на брачные ложа Филомен, переполненных жаркой человечьей любовью. Но есть на свете еще нечто более жесткое: закон нравственности, отличающий человека от животного. И острой занозой торчит в совести Филомены заповедь о чистоте супружеского ложа. Стоит она на пороге хлева, придавленная двойным бременем: жизнью, что не может прекратиться, и законом нравственности, который не прощает.
Любовь возрождает, труд поддерживает жизнь на земле. А закон нравственности очищает ее, чтоб не сопрела от внутреннего жара, не сгнила в навозной куче мирской.
УБЛЮДОК
За исключением того, что вернули с фронта Венделина Бабинского, в ту зиму в Волчиндоле не произошло ничего хорошего. Разве только то еще, что Шимон Панчуха с большой неохотой слез с кресла старосты, которое, тоже без всякой охоты, занял Бабинский. Но времена пошли до того скверные, что людям стало уже безразлично, кто у них ходит в старостах. Тот, кто перестал им быть, вредить уже не в силах, а тот, кто стал им, — не в силах быть полезным. Теперь уже не пастухи распоряжаются волчиндольским стадом. Судьбу его взял в руки куда более могучий владыка — голод! Мешки с мукой и