Все хорошо, мам - Елена Безсудова
– Маруся, отдай мне свою Тоню. Куда тебе семеро, всех все равно не прокормишь. А у меня она жить будет как у Христа за пазухой.
Девочка застыла на пороге комнатушки, в которой ютилось семейство. Слушала разговор, который грозил оказаться для нее жизнеповоротным, и отдирала тонкие клейкие кусочки краски с разбухшей от старости и оттого никогда не закрывающейся двери. Усталая Мария посмотрела на маленькую Тоню, вспомнила, как шли они давеча на почту – пятнадцать километров через поле, заросшее разнотравьем. Тонька просилась на привал, а мать ей говорила: сядешь сейчас, и все, больше не встанем. И девочка шла, сбивая ноги, отмахиваясь от слепней, не роптала. Кремень девчонка. От своего не отступит.
– Нет, Антонину не отдам, – твердо сказала Мария и стала еще больше похожа на кость. Даже целый тазобедренный сустав. – Другого кого забирай, но не ее.
Другие, драчливые и неказистые, жемчужной красавице оказались не нужны.
Антонина окончила школу и за себя, и за глупых сестер. Поступила в техникум, а потом в институт. Мужа нашла приличного, из старой московской семьи, балованного родителями и оттого доброго, детского Колюню. Не то что сестра Лидка – угрюмого алкоголика с заставы Ильича. Имя – единственное, что было в нем приличного. Карп. Из приданого у Антониды наличествовал один матрас. На нем и спали, сначала под грохот трамваев в квартире Колюниных родителей на Шарикоподшипниковской улице. Потом в своей, суровой минималистичной двушке в пыльном Кожухове. Много лет спустя внучка Антонины продала матрас вместе с потемневшими самоварами, продавленными стульями и всей старой подмосковной дачей, которая будто навеки застыла в сонных семидесятых. Антонина в ту эпоху чувствовала себя хорошо – она чертила самые настоящие спутники и ракеты. Ракеты улетали в космос, сжигая в своем металлическом нутре доверчивых белок и стрелок.
Чем старше становилась Антонина, тем ловчее у нее получалось закручивать. Сперва она мастерски закрутила мужа Колюню. Ограничила его общение с пышной, как капустная кулебяка, матушкой. Строго-настрого исключила алкоголь, ругала за курево, собой награждала в меру, по особым случаям, чтобы знал цену скучным человечьим телодвижениям. Один из таких эпизодов нашел продолжение в мягком, теплом, с каучуковой макушкой, пахнущей раем, сыне Серёже. Роженица была разочарована – она хотела девочку. Серёжа какал, пукал, агукал, но не вызывал в Антонине, не знавшей ласки от матери, никаких чувств, кроме тревоги и удивления. Она все думала о своих чертежах и корила себя за черствость, вспоминала убогое детство, обижавших ее братьев, костлявую, твердую на ощупь мать с давно усохшей грудью, из которой не выцедить было и капли молока. Но так и не пришла к Антонине любовь безусловная. Может быть, с дочкой все было бы иначе… Пройдя жесткую инициацию в советском роддоме, рожать новых граждан великой страны Антонина зареклась. В три Серёжиных месяца она перевязала грудь лоскутом от простыни и вернулась к своим спутникам, оставив сына на попечение свекрови.
– Родила бы Серёженьке братика, – аккуратно, памятуя невесткин строптивый нрав, предлагала Колюнина мать, когда Антонина заходила за сыном после работы в старую квартиру на Шарикоподшипниковской. – Ребенок от скуки изнывает, а так играли бы, как хорошо…
– Это зачем еще, Дора Степановна? Чтобы они потом за наследство бились, – возражала практичная Антонина. – Вон, Лидка с братом никак квартиру не поделят, до убийства скоро дойдет.
У Доры, помимо Колюни, было еще трое старших детей. Белых, в нежном пушке, славных погодков – Володенька, Мишенька и Ванечка.
– Нет ничего интереснее, чем наблюдать, как растут дети, – повторяла Дора, выпуская начищенную четверку пачкаться в куче песка.
Муж ее Никанор, Колюнин отец, перед самой войной построил упомянутую дачу в Подмосковье. Придумал в ней четыре комнаты – для каждого из сыновей. В 1942-м три комнаты оказались уже не нужны. С тех пор бедная Дора, как мать сыра земля, любила всех детей, которые ступали на нее и становились ею. И не понимала, как можно их не рожать.
У Антонины же все шло по плану. Зимой Серёжа ходил в сад, а лето проводил на даче родителей Колюни. Кулебячная бабушка надевала на Серёжины плотные ножки тяжеленные кирзовые сапоги – чтобы не сбежал на пруд и не утонул. В восемь лет Серёжу отдали на скрипку (ребенку необходимо музыкальное образование!). Несколько раз в неделю он исправно мучил инструмент или страдал на сольфеджио, пока дворовые мальчишки поджигали старый сарай.
Пожалуй, только однажды в четкой линии ее жизни, будто начерченной твердой рукой инженера, произошел казус. Антонина сшила себе бордовое пальто и отправилась с маленьким Серёжей гулять в парк. В парке к Антонине подошла лошадь и зачем-то укусила ее за плечо. Пальто оказалось испорченным, они с Серёжей сами ржали как кони, просовывали пальцы в слюнявую дыру, потом купили мороженое, а за обедом, перебивая друг друга, расплескивая компот, рассказывали домашним об утреннем приключении. К вечеру Антонина устала от добрых в общем-то насмешек родственников и приправленным ракетным металлом голосом попросила про лошадь больше не вспоминать. Вспоминал про нее только взрослый уже Серёжа, когда начинал сомневаться в том, что мать – нормальный, живой человек. А не схема какого-нибудь «Востока-6».
Ах да, Серёжка, засранец, тоже как-то попытался устроить бунт – надумал поступать в Литературный институт. Восстание было быстро подавлено. Для сына уже был приготовлен уютный блат в техническом вузе. Колюня к тому времени стал ведущим конструктором на заводе, который производил те самые шарики и подшипники. Разумеется, исключительно благодаря воспитательной работе и протекциям расторопной супруги. Ей же он рабски отдавал всю, до копейки с объемным гербом, конструкторскую зарплату. Пристроили на завод и Серёжу. Отец Колюни, ироничный старик Никанор, убрал из имени невестки мягкую носовую «н» и наградил ее многозначительным материковым прозвищем – Антонида.
* * *
И вдруг на тебе – разводится он! Упустила. Недоглядела. Так и не придумав, какой бы весомый партработник в кургузом галстуке мог бы посодействовать воссоединению супружеских скреп, Антонида позвонила подруге. Звали подругу Шура, и была она рыжей, рыхлой и пористой, как