В огне повенчанные - Иван Георгиевич Лазутин
– Кончай каркать!.. – послышался с «палаты лордов» чей-то тоненький голосок. – Лучше бы щепотку махры дал на пару заверток. Мы не порожняком едем, везем с собой пули. Да кроме пуль еще кое-что.
– Не серчайте, сынки. Это я к слову. А табачком обязательно поделюсь. – Железнодорожник снял брезентовые рукавицы, положил их на фонарь, стоявший у ног, неторопливо свернул самокрутку, закурил и лишь после этого протянул дежурному по вагону кисет и свернутую в величину игральной карты газету: – Только кисет смотрите не заиграйте.
– Будет сделано, батя! – Дежурный ловко подхватил кисет и скрылся в проеме двери, из которого через какую-то минуту-другую сразу же высунулось несколько голов в пилотках. Снизу лиц бойцов не было видно, виднелись лишь кроваво-рдяные огоньки самокруток.
– А все-таки как думаешь, батя, куда нас: под Калинин или на Ленинградский?
Железнодорожник откашлялся, принимая пустой кисет, поднял с земли фонарь.
– Ночку вас покатают по окружной, а потом сами поймете, куда повезут. Если с Курского – значит, на Орел, если с Ярославского – на Калининский фронт, а если с Ленинградского – значит, под Волхов.
– Но ведь есть еще и Западный фронт, – донесся из темноты вагона чей-то хрипловатый басок.
– Ну а если на Западный, то с Белорусского – на Можайск. А там сейчас – о-ох, ка-а-ша!.. Никакой ложкой не промешаешь. – С этими словами железнодорожник надел рукавицы и пошел обстукивать колеса вагонов.
На одном из перегонов окружной дороги эшелон, лязгая буферами, остановился около бесконечного ряда товарных складов, где, судя по доносившимся с погрузочных площадок голосам, шла своя напряженная жизнь: кто, споря с кем-то невидимым, что-то получал, кто, согнувшись, что-то тащил на плечах, кто, бранясь, давал отрывочные команды… И по-прежнему – нигде ни огонька. Лишь изредка тускло моргнет фонарь путевого обходчика или стрелочника и тут же погаснет.
Голос старшины роты каждый мог отличить из тысячи голосов. Его команды две недели с утра до позднего вечера звучали до самой Москвы: «Па-а ваго-о-нам!..», «Рота-а!.. Стройсь!..», «В столовую шаго-ом – а-арш!..», «Стоим три минуты!.. Никому из вагонов не выходить!..», «Дежурный!.. Выделить двух человек за сухарями!..» Самой милой была команда на построение в столовую. А их, столовых, от Хабаровска до Москвы было всего четыре. В Новосибирске эшелон водили в баню. Мылясь чуть теплой водой, а потом, голые, два часа ждали из прожарки белье и обмундирование. Некоторые ухитрились с полчасика прикорнуть прямо на цементном полу, положив еще не просохшую голову на собственные кирзовые сапоги.
Чего только не было за дорогу!.. Домашнюю снедь на привокзальных базарчиках с лотков слизывали мгновенно, денег не жалели: ехали не к теще на блины, а на войну. За всю дорогу был один случай мародерства: боец из минометной роты, видя, что эшелон тронулся, подхватил у седобородого старика в ватнике мешок с самосадом и, не рассчитавшись, уже на ходу поезда кинул его в вагон. Кинул и не подумал, что безногий старик, ковыляя на березовой деревяшке, будет бежать по перрону до тех пор, пока не споткнется и не растянется у станционного забора. Бойцы эшелона видели, как, размазывая кулаками слезы обиды, старик плакал и посылал вслед удаляющемуся эшелону слова, которые никто в вагонах не слышал, но смысл их, выраженный вытянутыми вперед руками со сжатыми кулаками, был всем ясен: «Что же вы делаете?!»
Мародер был наказан. Трое суток, до Челябинска, сидел он под замком в последнем вагоне эшелона. В нем сильно дуло в стенные щели и незастекленные окна с чугунными решетками под потолком, а сквозь щели исклеванного, разбитого пола просачивалась угольная пыль. Ни нар, ни лавки, ни печки-«буржуйки», ни даже охапки соломы или какой-нибудь брошенной мешковины или тряпья, на которое можно было бы положить голову или прилечь… Гремящая, подпрыгивающая на стыках рельсов, расшатанная, скрипящая на все голоса, насквозь продуваемая вагонная клеть. И так трое суток. Без щепотки самосада. Еда же предусмотрена уставом гарнизонной службы такая: полкотелка теплой баланды через сутки и на день два сухаря, которые арестованному приносил кто-нибудь из дневальных комендантского взвода.
На третьи сутки, когда эшелон подходил к Уралу, на одной из станций, где паровозы заправлялись водой (на что уходило полчаса, а то и больше), в вагон-гауптвахту к арестованному поднялся комиссар полка. Судя по седине на висках, человек он был уже немолодой.
– Ты знаешь, что по прибытии в Москву за мародерство будешь предан суду военного трибунала? – обратился комиссар к арестованному, который не шелохнувшись сидел в углу вагона. Длинные ноги его были вытянуты, глубоко запавшие глаза безучастно смотрели на сапоги комиссара.
Арестованный молчал.
– Что же ты молчишь?
– Мне нечего сказать… – как из могилы донесся до слуха комиссара голос арестованного.
– А ну встань!..
Басаргин встал с трудом, цепляясь посиневшими, грязными пальцами за стену. Принял стойку «смирно». Ростом он оказался почти на целую голову выше комиссара. Глаза его были полны непередаваемой тоски.
– Ты-то что! Приговорит трибунал к штрафной роте, пойдешь в атаку, и, если смоешь позор свой кровью или заплатить за свою вину жизнью, Родина простит тебе. А вот каково родителям?! Ведь им военный трибунал сообщит, что их сын – преступник!.. Что их сын – мародер!.. – Комиссар, широко расставив ноги, словно что-то решая, стоял посреди вагона, потом вдруг прошелся из угла в угол, достал папиросу, закурил. Он нервничал. – Ведь ты ограбил старика! Калеку!.. Вместо ноги у него деревяшка. Это видел весь эшелон. Ты хоть сейчас-то понял, что ты совершил?!
Комиссар жадно курил, прохаживаясь от стенки к стенке вагона. Арестованный стоял с вытянутыми по швам руками и низко опущенной головой. Молчал.
– Кто твои родители?! – вскипел в нарастающем гневе комиссар.
Арестованный, словно обращались не к нему, по-прежнему молчал. Это вывело комиссара из себя.
– Что молчишь?! Или язык отсох? Спрашиваю: кто твои родители?
– Их нет… – чуть шевельнул серыми, пересохшими губами арестованный.
– Где же они? – немного смягчившись, спросил комиссар.
– Не знаю…
– Что значит – не знаю?
– Очень просто…
– Отец-то где?
Басаргин, словно не расслышав вопроса, продолжал стоять с низко опущенной головой. Кулаки его были сильно сжаты.
– Я спрашиваю – где отец?!
– Арестован.
– Когда?
– В тридцать седьмом.
Нехорошая догадка пронеслась в голове комиссара: «Тридцать седьмой год… Известный недоброй славой год…»
– За что арестован?
Басаргин переступил с ноги на ногу и еле слышно ответил:
– Как враг народа.
– Кем он был до ареста?
– Военным…
– По званию кто?
– Командарм первого ранга.
«Басаргин… Басаргин… – Словно сама собой вспыхнула в памяти комиссара