Приключения среди птиц - Уильям Генри Хадсон
Утром меня разбудили крики наших – трубили сбор, чтобы лететь за болото, в зеленую страну; но ни взлететь, ни даже крикнуть в ответ я не мог. Я снова закрыл глаза и забылся. Когда опять проснулся, солнце стояло высоко. Вокруг не было ни души, все покинули меня, даже моя подруга; но откуда им было знать, что я здесь, под пологом травы. Должно быть, они решили, что раз я не отзываюсь, значит, отбился от стаи еще вчера, когда навалились тучи и дождь прижал нас к морю и когда, по-видимому, многие из стаи, выбившись из сил, попадали и утонули. Ясно, что им нельзя было оставаться на этом голом открытом месте, где вода солона и почти нет корма. Я пробовал раздобыть хоть что-нибудь в корнях травы, когда появился этот человек, и мне пришлось вспорхнуть туда, где я сейчас сижу. Если бы не эта непонятная слабость, я бы мигом улетел от него в великом страхе, ведь мы боимся людей. Мы боимся их даже больше, чем ястребов или черных ворон. Но от этой слабости мне не взлететь, а страх прошел, потому что хотя он и не сводит с меня глаз, но уже ясно, что не имеет дурного умысла».
Закончив эту сумбурную беседу с самим собой, краткий обзор его последних передряг и текущего состояния, он снова попробовал крылья, но вынужден был сесть на ветку в двадцати ярдах от прежнего места, на которой и замер, видимо, надолго, втянув голову и приподняв клюв так, чтобы держать под контролем ярких бусинок всё широкое небо. Теперь ему не составит труда окликнуть пролетающую над ним стайку белобровиков, и, если они услышат его слабые позывные, они, вероятно, спустятся к нему пощебетать и скрасить его одиночество. Так же легко он заметит приближающуюся ворону – рыскающую страшидлу, грозу всех слабых и немощных, и у него будет предостаточно времени, чтобы спрятаться в высокой траве.
На этом я простился с ним и пошел вдоль берега. Каково же было мое удивление, когда, через час или два воротившись сюда по широкой песчаной полосе отлива, вместо одного белобровика я обнаружил двоих! С моим приближением один из них дал отчаянного стрекача и приземлился через восемьдесят или сто ярдов; другой остался, и когда я подошел ближе, только встревоженно засуетился на ветке, взмахивая крыльями и хвостом и подавая позывки, но вскоре, оправившись от испуга, продолжил, как и прежде, что-то тоненько высвистывать. Эти нежные мелодичные высвистывания – воспоминания об ушедших днях в далекой стране – были исполнены грусти, будто белобровик жаловался на свою покинутость. И всё же подруга не бросила его: осталась с ним, а может, сначала полетела со всеми, но потом вернулась искать его на место последнего привала.
Раз уж мы снова встретились, я решил выжать из второго свидания максимум. Впервые мне предоставилась возможность рассмотреть белобровика вблизи, да еще из такого выгодного положения, и, глядя на него, я всё больше понимал, как блекнут перед реальностью мои прежние представления. Он сидел в пяти футах над землей, и на фоне бледного, но прозрачного, как кристалл, неба в мягких солнечных лучах, я отчетливо видел бусинки его глаз и все мельчайшие оттенки платья. Верх его был оливково-коричневым, как у певчего дрозда, но кремовая дуга над большим черным глазом напрочь перечеркивала их сходство; кремово-белый в темную крапинку низ был коричнево-кожаного оттенка с переходом в яркий каштаново-красный на боках. О лучшем ракурсе нельзя было мечтать: доведись мне держать на руке мертвую птицу с остекленевшими глазами, каким бы великолепием цветов ни играло ее платье – оно было бы лишь платьем мертвой птицы. Ну и что, – скажет кто-то, – красота цветов и форм ведь никуда не делась. Да, не делась, но она мертвая, и то, что лежит передо мной на ладони, – лишь оболочка, снятый наряд когда-то живого разумного духа. И золотисто-красное оперение головки, вспыхивающее в солнечных лучах, когда я верчу мертвую птицу, рождает во мне лишь невыразимую грусть и никак не вяжется с красотой, венчающей птицу живую. При этом мне вовсе не горестно думать о том, что эти беспечные дети неба расстаются с жизнью; что их теплая, трепещущая плоть, столь красиво облаченная в перья, обречена на растерзание и пожирание; что они неминуемо гибнут от голода и холода, когда мороз сжимает землю железной хваткой; что, выбившись из сил в борьбе со снегом, метелью и жестоким встречным ветром, они падают посреди безбрежного моря или совсем чуть-чуть не долетев до берега. Мне правда не горестно думать ни о естественном завершении жизни – пускай в расцвете сил, пускай мучительном, пускай в нашем понимании трагичном, – ни о смерти вообще; напротив, я хочу наслаждаться каждым вдохом на этом чудесном пиру земной жизни, куда я тоже приглашен. Лишь одно наполняет мое сердце горечью и гневом: мысль о нас как о создателях и