Вооружение Одиссея. Философское путешествие в мир эволюционной антропологии - Юрий Павлович Вяземский
Стало быть, еще Аристотель почувствовал, что удовольствие, как бы мы от него ни отталкивались и какую бы метафизическую лестницу на нем ни строили, не может служить антропологической основой жизни.
Помните, у Пушкина?
Когда б не смутное влеченье
Чего-то жаждущей души,
Я здесь остался б – наслажденье
Вкушать в неведомой тиши…27
То есть, если бы человек стремился только к наслажденью, он бы остался в тиши, наслаждался бы там. Но… «смутное влеченье»… душа чего-то жаждет, и это смутное, жаждущее отрывает от уже определенного наслаждения, увлекает, направляет… Любопытная психография, вы не находите?
Замечу, что по сравнению с ноократизмом от гедонизма рукой подать до признания руководящей роли Потребности, всего два мыслительных шага надо совершить. Первый: не счастье движет желанием, как у Локка, а исполнение желания приносит счастье. Бертран Рассел по этому поводу писал: «…сказать, что люди желают только удовольствий, значит поставить телегу перед лошадью. Что бы мне ни случилось пожелать, я почувствую удовольствие, удовлетворив свое желание; но удовольствие основывается на желании, а не желание – на удовольствии»28. Этот шаг делали многие философы. Но второй шаг – признать, что наши желания проистекают из наших потребностей и они-то и движут нами, – второй шаг решительно сделал только Симонов.
Что мешало его сделать великим философам? Не уверен, но догадываюсь, что главным образом две вещи: (1) уже разобранный нами ноократизм и (2) то, что я условно и не без иронии готов назвать
§ 18
«патологизмом»: человеком, дескать, правят «страсти» (от греческого παθη).
Тут целых три обстоятельства уводят нас от теории потребностей, вместо того чтобы вести к ней.
Первое. Полное смешение потребностной, психической и эмоциональной сфер. Основатель стоической школы, Зенон, «страсти» называл эпифеноменами суждений разума29. Хрисипп считал «страсть» состоянием пневмы. На психофизическом уровне она-де проявляется в противоразумных деформациях пневмы, которые суть побочный эффект ошибочного суждения30. Скорбь, например, может быть определена как «неразумное сжатие» душевной пневмы под влиянием ошибочного представления о присутствии зла31. И так далее32.
Аффекты Спинозы, в принципе, представляют собой состояния как души, так и тела человека, при этом, как мы помним, определяют аффекты не наши желания, а наши идеи.
Очень часто у древних греков, у христианских учителей и у философов Нового времени «страсти» представляются и как некие влечения, и как средства их удовлетворения.
Второе. «Патологи», как правило, соотносят страсти и удовольствия с «низшими» потребностями (с витальными, по Симонову). Вот как рассуждает Аристотель: «…большинство, т. е. люди весьма грубые, [разумеют под благом и счастьем] удовольствие, и потому для них желанна жизнь, полная наслаждений. Существуют ведь три основных [образа жизни]: во-первых, только что упомянутый, во-вторых, государственный и, в-третьих, созерцательный. И вот большинство, сознательно избирая скотский образ жизни, полностью обнаруживают свою низменность»33. То есть, если следовать этому рассуждению, только на витальном уровне бушуют и командуют нами страсти, только здесь можно говорить об удовольствии, скотском удовлетворении, а на государственном уровне, в созерцательном эмпирее – удовольствий и страстей нет, что ли? Неужто Аристотель не сталкивался с социально-политическими страстями? Ведь он воспитывал Александра Македонского, одного из самых страстных, одержимых и неистовых государственных деятелей! Разве чужд был великий Стагирит интеллектуальному удовольствию, страсти к исследованию? Ведь он был учеником Платона, а тот – собеседником Сократа, самого исступленного и вдохновенного искателя вечно ускользающей истины!
Последующие философы, однако, вовсе не изменили своих взглядов на страсти. Христиане, из любви к Богу и ближнему идущие на нечеловеческие лишения и муки, крестные страдания Иисуса Христа называющие «Страстями Господними», в своей теологической антропологии обычные человеческие страсти слишком часто соотносили не просто со скотством, а со скотством сатанинским, с низменностью дьявольской. Сплошь да рядом человеческую плоть они противопоставляли душе и еще решительнее – духу.
Спиноза самую базовую, самую императивную, в критических ситуациях самую властную нашу потребность – потребность самосохранения – обозвал «пассивным состоянием».
Третье. Я потому и употребляю слово «патологизм», что со времен Платона и до Канта включительно подавляющее большинство философов учили: «страсти» – это плохо, и с ними надо бороться. Как? Одни рекомендовали подавлять страсти и добиваться «бесстрастия» (многие стоики, эпикурейцы и др.); причем когда эта рекомендация попадала на религиозную почву, она становилась категорическим императивом и приобретала иногда тоталитарный характер. Вспомним буддистов. Вспомним христианских исихастов: «И когда ум, истребив всякую живущую в нем страсть, доставит душе бесчувственность и не только сам себя, но и другие душевные силы целиком обратит к себе, и все чужое, что до того отпечатлелось в нем дурного, он отстранит прочь… Сам же он, возвысившись до духовных и умопостигаемых видений, благочестиво и благоговейно отстраняется от всего и предстоит перед Богом немым и безгласным…»34.
Другие трактовали лишь о подчинении страстей разуму или «разумному началу» (Платон и созвучные ему мыслители).
Осторожный Аристотель оставил нам в наследство более осторожную рекомендацию: надо свои стремления «согласовывать с рассуждением»35 и таким образом стремиться к «золотой середине». «…Тот, кто старается умерить свои аффекты и влечения, должен – насколько то возможно – стараться познавать добродетели и их причины», – советует нам Спиноза36.
«Стараться»… «Насколько то возможно»… Пушкина, конечно, они не читали. Его Алеко старался убежать от закона и от самого себя в бессарабскую глушь, «насколько