Вооружение Одиссея. Философское путешествие в мир эволюционной антропологии - Юрий Павлович Вяземский
Поведенческими результатами можно считать для охлоса обычно-традиционные ритуалы, для кратоса – правовые, для филоса – альтруистические дополнения первых и вторых и даже нарушения того, что принято всеми и что считается справедливым по закону.
Организационными последствиями охлоса являются самые различные виды сообществ, кратоса – номенклатурные режимы, филоса – различные альтруистические гетерии, от дружественного союза двух людей (скажем, Ахилла и Патрокла) до широких церковных объединений (если в них действительно любят друг друга, сострадая и сорадуясь).
Как мне представляется, Анри Бергсон, когда говорил о двух моралях, закрытой и открытой, «давящей» и «притягивающей», «сотворенной» и «творящей», «гражданской» и «общечеловеческой», «субрациональной» и «суперрациональной», «статической» и «динамической»25, имел в виду то, что я называю охлосом и филосом.
§ 170
Допускаю, что, несмотря на принципиальные поведенческие, психологические и организационные отличия трех политических модусов, существует некий как бы синтетический модус, некая ритуальная, а не гностическая сила, которая стремится объединить и примирить три противоборствующих спектра: охлос, кратос и филос. Но этот модус, во-первых, не автономен. А во-вторых, я пока не знаю, как его именовать. Юрист почти наверняка скажет: все это – право; есть обычное право, есть собственно правовые нормы, есть право церковное, религиозное. Психолог, пожалуй, предложит объединительным началом считать мораль, философ – нравственность, священник – добродетель. Сами выбирайте то, что вам созвучнее. Но я подозреваю, что на данной стадии исторического восхождения человечества реальных оснований на политическое главенство больше всего у права.
II
§ 171
О принципиальных отличиях модусов третьего ормологического этажа мы фактически говорим на протяжении всей этой книги. Позволю себе лишь систематизировать этот разговор, феакийски дополняя и уточняя его.
Примечательно, что некоторые феаки различают три основных вида познания почти так же, как я предлагаю различать. Макс Шелер, например, говорит о «сознании мира, самосознании и сознании Бога»26. И хотя самосознание осуществляет у него прежде всего философия27, шелеровская гностическая триада выглядит для меня не менее привлекательно. Карл Густав Юнг свидетельствует о систематической самостоятельности различных видов познания. Он, в частности, замечает: «Искусство по своей сущности не есть наука, а наука по своей сущности не есть искусство; поэтому обе данные области человеческого духа имеют свою автономию, проявления которой свойственны только им и которые могут быть объяснены только из нее самой»28. В этой цитате я готов подчеркнуть каждое слово.
Как вы помните, третий ормологический этаж я назвал гносисом, а для человека – эйдосом, полагая, что он обладает своими собственными формами поведения. Поведенческие элементы гносиса я предлагаю, вслед за Платоном, именовать идеями: у Платона, как вы помните, они сами по себе живут и даже слишком для нас сами-по-себе. Но мы отнимем у идей платоновскую божественную нуминозность, приписав им, однако, предсознательную образность и бессознательную интенцию-интуицию.
Сочетания идей, их сообщества, режимы и гетерии предлагаю экспериментально именовать теориями, но не в современном понимании этого термина, а в том смысловом богатстве, которое заключалось в древнегреческом слове «бесорюс»: 1) «смотрение на зрелище, зрелище, праздник, 2)… священное посольство… 3) наблюдение, рассмотрение, исследование…»
Автономные модусы эйдоса я уже давно именую наукой, искусством, религией, имея в виду научное, художественное и религиозное познание, интеллектуальное поведение, включающее как рациональную, так и иррациональную слои психики и удовлетворяющее идеальные потребности человека.
Пусть неким вспомогательным камертоном к нашему восприятию эйдоса звучит следующая мысль Карла Ясперса: «Духовная жизнь – это жизнь идей. Идеи ведут нас как импульс внутри нас, как черты лежащей в вещи тотальности смысла, как систематический метод проникновения, присвоения и осуществления. Они – не предметы, но проявляются в схемах и образах. Они воздействуют в настоящем и представляют собой одновременно бесконечную задачу»29.
§ 172
Мы уже сказали, что наука экстраверсивна, искусство – интроверсивно, религия – хроноверсивна (см. §§ 36, 37, 41, 97). Наука имеет дело с объектами, искусство – с субъектами, религия – с личностями. Что можно к этому добавить?
§ 172а
Внешнее по отношению к нашему научному познанию не только интеллектуально, но социально и витально. То есть оно может быть и предметным, и ролевым, и внешне-интеллектуальным: внешней для нашего научного «Я» идеей, внешней теорией, системой, научными принципами и методами. Внешним может и должно стать и наше собственное тело; даже душа наша становится внешней, как только мы принимаемся ее научно исследовать.
Ибо науки, даже самые гуманитарные, из всего пытаются сделать объект, объективируют все, к чему они мыслительно прикасаются. Ученые гордятся своей объективностью. Но, как красочно показал Анри Бергсон30, эта объективность имеет и свою отрицательную сторону: например, объективированная наукой жизнь утрачивает значительную часть своей жизненности, объективированное время во многих аспектах перестает быть временем и становится абстрактным временным пространством. По замечанию Ясперса, «нет объекта без субъекта, нет и субъекта без объекта»31. Так вот, в лучшем случае объекта в науке немного больше, чем субъекта, а в худшем – вследствие чрезмерной объективации явлений наука исследует то, что в действительной жизни вовсе не существует или существует абсолютно в ином виде.
§ 172б
У всякого искусства совершенно иные средовые ориентации. Трансцендентально стремясь не к познанию, а к самопознанию, искусство феноменально интроспективно. Глаза художника (в широком смысле) обращены внутрь себя. Внешние реалии, неодушевленные и живые, художник использует как формы для организации своих внутренних содержаний. Старый шкаф для него неинтересен и им не видим, пока некто Гаев («Вишневый сад») в этот шкаф не поместит частицу своей души, не одухотворит его своей высокопарностью, своей радостной неполноценностью, своим интеллигентским обезьянничаньем. Хрестоматийный дуб Толстого – разве это реальное дерево? Это князь Андрей Болконский проезжал мимо и на нем сфокусировал, прилепил к нему, воплотил в нем свои чувства, раздумья, боль свою и радость, тоску и надежды, грех уныния и предчувствие благодатной любви. «Я чайка… не то… я актриса». Шкаф… нет, это Гаев… не то, это Чехов играет с собой и с нами. Толстой?.. не то, это князь Болконский… нет, это дуб, который неожиданно зазеленел от приближения нашей с вами любви и надежды. Это в нашей жизни, внутри нашей самопознающей и самособирающейся личности рубят вишневый сад, стреляют в чайку, раня Нину Заречную и убивая Треплева. Внутри нас беспрестанно спорят