О поверьях, суевериях и предрассудках русского народа. С комментариями - Владимир Иванович Даль
С этой-то поры, с этого случаю у нашего серого, сказывают, и шея стала кол колом: не гнётся и не ворочается, оттого что затянута в чужой воротник.
Авсень
– Груша что-то затевает, – сказала одна из трёх девок, сошедшихся в авсень, Васильев или богатый вечер на улице. Трескучий мороз донимал их порядочно, сквозь башмачки с чулочками и ситцовые юбчонки, хотя они и кутались под самый нос и уши куценькими штофными шубейками, с красивыми, нашитыми на тесьму сборками по заду лифа.
– У неё, вишь, всё свои затеи, – сказала, подтягивая одну ножку под себя, другая подружка пониже всех их ростом, но пребойкая и превлюбчивая, как знатоки замечали по скорому и мягкому говору её, а ещё более по быстрым, искательным глазам. – А что, – продолжала она, – не хочет, что ли, с нами погадать?
– Да видно, что не хочет, – отвечала другая более рослая и белолицая, подувая под шубейкой в кулак и переступая с ноги на ногу, – она приговаривает, что-то, вишь, будто голова болит; хоть приду – не приду, говорит, а не ждите.
– Ой, Груша, Груша, – подхватила опять быстроглазенькая, – много в тебе блох! Ну, бог с нею; и без неё повеселимся да скажем завтра ребятам, чтоб её подразнить маленько! По домам, голубушки, прощайте, на месте не устоишь, студёно; мороз так живое тело и донимает! Собирайтесь же!
И все три разбежались.
Между тем в просторной и чистой избе большого села, или посада, три дочери хозяйские приготовляли всё для приёма гостей и для святочного гаданья. Стали сходиться девушки, обращаясь с обычными приветствиями и пожеланиями к хозяевам, а затем со смешками и шушуканьем к дочерям их, одетым в шёлковые сарафаны со сборчатыми, напускными шейными рукавами и убравшим приглаженные головы свои поднизями, а косы лентами. Затем начали показываться и парни, входя очень скромно и чинно и расправляя левой рукой волосы на лбу, после каждого поклона иконам, хозяевам и гостям. Только по плутовской улыбке иного из них было знать, что он встретил тут в числе подружек ту, которую надеялся увидеть; а когда стали садиться для гаданья вкруг браного стола, то наша быстроглазенькая, перемигнувшись с рослою подругою своею, сказала одному молодцу: «Чего ты, сердечный, оглядываешься? Груши нетути». И это была первая шутка, сделавшая переход от чинности к веселью.
Собрали кольца, перстеньки, серёжки, один снял и подал ключ с пояса, другой шутник – гребёнку, – и все это вместе с ломтиками хлеба положили в чашку, покрыли ширинкой и, спев чинно песню хлебу и соли, принялись за подблюдные песни, вынимали из-под ширинки поочерёдно что кому приходилось и пророчили будущее, большею частию с намёками на настоящее; там пропели последнему «Дорогая моя гостейка», свадебную песню, и принялись хоронить золото; за золотом пошли опять гаданья разного рода, где всякий выдумывал и пригадывал своё, кто чему был горазд. Тут и кур снимали с нашести, водили лошадей через оглоблю, вызывали собак лаять, кидали башмак через ворота, бегали с лучиной, считали сучки в полене, дёргали рубами солому из омета, прислушивались на перекрёстке и, наконец, лили воск и олово.
Все это шло своим чередом, шумное веселье заглушало всякое иное чувство или воспоминание, и во весь вечер и ночь никто не заботился о Груше, которая, как мы видели, оказалась нездоровою и осталась дома.
Груши, однако же, в это время не было и дома; она там сказала, что идёт на святочные посиделки. Она не совсем солгала и точно была на посиделках – но на каких? Она была одна, не пригласила никого с собою и никому не сказала, что затеяла. Груша решилась, отогнав от себя всякий страх, дознаться наконец о будущей судьбе своей во что бы ни стало. Она оделась как в гости, в щегольской, шёлковый сарафан свой, с кисейными напускными рукавами, причесалась, повязала повязку с богатою поднизью, накинула на себя шубейку, на голову платочек, но, сошед с крылечка, быстро повернула налево, то есть не к воротам, а к задворью. Пробежав под стенкой мимо коровника и конюшни, сарая, амбара, она перескочила небольшой промежек и вошла к баньке, стоявшей на самых задах, где уже начинался конопляник.
Едва переводя дух, она осторожно притворила за собою двери передбанника, вошла в баню, – мороз пробежал у неё по хребту, – но она ещё раз ощупью воротилась к наружным дверям, засунула засов, опять вошла в баню, осмотрела против неба продушину, или оконце, хорошо ли оно закрыто, вырубила огня и зажгла лучину. Банька осветилась, и к одному углу, между полком и лавкой, стоял столик, накрытый столечником, а на нём два прибора, то есть по белой, с синими разводами и точками тарелке, по ножу, деревянной ложке и по утиральнику; перед приборами стоял хлеб, соль, складное зеркальце, обклеенное, как и самый ларчик, красной переплетною бумагой, и две свечи в грубых деревянных шандалах. Груша со страхом перекрестилась, оглянулась, зажгла обе свечи, расставила их по обе стороны зеркала, взяла лежавший в углу на лавке мешок и осторожно положила его поближе к столу. По голосу, который при этом случае раздался внезапно из мешка, надобно было догадываться, что в нём сидит петух. Она села за стол, вздрогнула нечаянно, увидав себя в зеркале, сложила на груди ладони, тяжело, но тихо вздохнула и, взяв с решимостию нож, очертилась им, приговаривая трижды: «Суженый-ряженый, приди ко мне ужинать!..» В первый раз она сказала это