Ибо кровь есть жизнь - Мэри Хелена Форчун
Я привстал в стременах и громко крикнул: «Э-ге-гей!» – но не успел мой возглас отразиться эхом от близлежащих скал, как в одной из створок ворот с зловещим скрипом приоткрылась крошечная калитка и мне навстречу, сняв шапку, с глубоким поклоном вышел старик, который почтительно меня приветствовал. Подобный облик встречался мне разве что на старинных портретах да в представляемых на театре пьесах из польской истории. Передо мною как будто возникло обезображенное временем ожившее каменное изваяние, из тех, что с молитвенно сложенными руками покоятся на крышках надгробий наших вельмож, умерших еще в Средневековье. Старик был столь дряхл и немощен, что казалось, он вот-вот рассыплется в прах; иссохшее личико с изжелта-бледными щеками, испещренное бесчисленными морщинами, напоминало древний пергамент, сплошь покрытый загадочными письменами. Облачен он был в старинное польское платье, каковое носили во времена Яна-Казимира, когда татарская мода окончательно вытеснила славянскую. Наряд его составляли высокие сафьяновые, со складчатыми голенищами сапоги некогда зеленого цвета, широкие шаровары и длинный кунтуш, прорезные рукава коего были завязаны на спине, массивный пояс, отделанный стальными бляхами, на перевязи через плечо висела у него кривая сабля, – все это потускнело и сделалось блекло-серым. На лысой его голове вздымался один-единственный клок волос, едва заметно колеблемый ветром, словно старик, следуя той стародавней моде, обрил голову, оставив оселедец, приличествующий ордынскому татарину. Седые усы свисали на самый кунтуш. Он еще раз склонился в изысканно-церемонном поклоне.
«Ты, верно, удивлен, старичок, увидеть здесь незнакомца?» – произнес я со всей деланой небрежностью, на какую только был способен.
Он покачал головой.
«Я ожидал вас», – ответил он, и его окаменевшие черты осветились ласковой улыбкой.
«Надень же шапку!» – настоял я.
Он кивнул, надел шапку, заломив ее на левое ухо, отворил ворота, а когда я въехал во двор, снова закрыл и запер их за мною. Огромный ключ жалобно пропел в проржавевшем замке.
«Что же, покажешь мне свои сокровища, старичок?» – начал было я, спешившись и бросив ему поводья.
«Почту за великую честь, – ответствовал он голосом, напоминавшим скрип ржавых ворот, – а зовут меня, с позволения вашей милости, Якуб, ясновельможный пан».
Пока он отводил моего коня в стойло, я успел оглядеться в замковом дворе. Передо мною возвышалось некое подобие дворца под свинцово-серой крышей, из-под которой драконья голова готова была извергнуть мощную струю дождевой воды, с балконом, покоившимся на каменных плечах нагих турок, и роскошным парадным крыльцом. В глубокой нише в стене виднелись безобразная голова и закованные в цепи руки монгольского князя, высеченного из мрамора. Посреди мощенного булыжником и покрытого тонким снежным ковром двора был выложен камнем вместительный бассейн, а над ним простирала голые ветви большая липа; две вороны, примостившиеся на ее ветвях, время от времени издавали пронзительные крики радости, словно стремясь достойно приветствовать незнакомца. Повсюду лежали щебень и осколки кирпичей, высились беспорядочные груды камней.
Старик вернулся, поманил меня и стал отворять решетку, закрывавшую парадное крыльцо. Двигался он неслышно, ходил бесшумно, напоминая бестелесную тень, и, если бы показалось солнце, думаю, оно просветило бы его насквозь. Только тут я заметил, что за ним повсюду следует большой ворон – важный, исполненный достоинства.
Старик медленно провел меня по парадному крыльцу, отпер причудливо украшенную дверь, и я переступил порог про́клятого, зловещего замка. Мы поднимались и спускались по широким мраморным и потайным винтовым лестницам, двигались по замковым переходам, то широким и просторным, как аллеи, то узким и душным, словно подземные штреки на руднике. Отворялись и вновь запирались, пропустив нас, высокие тяжелые двери светло-коричневого дерева, иногда, повинуясь едва заметному нажиму пальца, расступались, давая нам дорогу, целые стены, и сквозь анфилады залов сопровождали нас тени прошедших столетий. Здесь черные доспехи с белыми страусовыми перьями, захваченные на поле брани турецкие знамена, старинные фанфары, татарские колчаны с отравленными стрелами висели на стенах покоев, а гобелены на них, представлявшие сцены из Ветхого Завета, поблекли и пострадали от хищной моли, которая при легчайшем прикосновении роями вылетала из своих укрытий и принималась порхать на свету; там, стоило пройти еще один коридор, царила капризная грация красавицы эпохи рококо: открывались взору прелестные, отделанные потускневшим голубым атласом или пожелтевшим белым муслином будуары с массивными каминами, на полках которых восседали толстобрюхие фарфоровые китайцы, с туалетными столиками, приютившими зеркала в серебряных рамах и всевозможные безделушки той эпохи.
Из величественных залов с причудливыми лепными потолками и огромными фресками мы переходили в спальни, где располагались роскошные постели под балдахинами. Я заметил стоявшую на мраморном пьедестале вазу, создать которую было под силу только воображению эллина или итальянца, а в следующем покое обнаружился резной шкаф во всю стену, с забавной стеклянной и глиняной посудой, яркой, расписанной грубоватыми изречениями, отвечавшими своеобразному вкусу немцев пятнадцатого-шестнадцатого веков. В дорогих, почерневших от времени панелях шуршал древоточец, оконные стекла по большей части уже не пропускали свет, а краски на старинных картинах, украшавших все стены, со временем потемнели настолько, что смелых рыцарей, пышных старост и дам в богатых нарядах, казалось, объемлет тень, и лишь кое-где из мрака ночи проступал прекрасный облик. Все вокруг было запущено, пришло в упадок, покрылось пепельно-серой пылью и густой паутиной, в залах царил запах тления, да и мой провожатый, как мне внезапно показалось, тоже словно подернулся плесенью.
Наконец мы добрались до средних размеров покоя четырехугольной формы, отделанного темным деревом и совершенно пустого: в нем не было ни мебели, ни утвари. Лишь на стене прямо перед нами висела картина в закопченной золотой раме, прикрытая зеленым занавесом.
Старик жестом велел мне остановиться; во время нашего странствия он не проронил ни слова, да и теперь изъяснялся со мною лишь знаками и взглядом. На цыпочках приблизился он к зеленому занавесу и потянул потайной шнур.
Тотчас поднялась пыль, но облако ее быстро осело и моему взору предстало изображение женщины редкого очарования. Запечатленная на полотне была высокого роста; гибкая, точно змея, и стройная, она была облачена в темный бархат и обращала к созерцателю лицо, обрамленное темными локонами, которые придавали ей что-то демоническое и которые украшала изящно и кокетливо заломленная польская шапочка; я не назвал бы ее лицо прекрасным, но счел незабываемым благодаря сдержанному озорству и веселой меланхолии. Ее большие темные огненные глаза, казалось, светились в полумраке, а взор их словно продолжал преследовать меня, когда я отошел от картины.
Не знаю, что именно, но что-то непостижимое было свойственно этому взору, от него у меня перехватило дыхание, сердце бешено забилось в груди и подкосились колени.
«Поразительное сходство», – прошептал старик.
Я в ужасе взглянул на него, как обыкновенно глядят на человека, внезапно обнаружив, что он спятил. Думаю, он правильно истолковал мое замешательство, пожал плечами и опустил занавес перед портретом. В это мгновение мой указательный палец опоясала резкая боль. Это кольцо, полученное мною в дар от невесты, врезалось в мою плоть впервые с того дня, как я его надел.
«Ну что ж, пан Якуб, – спросил я, – покажете мне и мраморную красавицу?»
Он слабо взмахнул рукой, едва видневшейся из рукава кунтуша, – ни дать ни взять взметнулся сухой увядший лист, – и скрипучим голосом вымолвил: «Знаю, знаю, для того ясновельможный пан сюда и приехал, но время еще не пришло. Приезжайте завтра, ясновельможный пан, как раз будет полнолуние, когда оживают мертвые».