Немыслимое - Роман Смирнов
Глава 31
Девятый мост
Двадцать девятого декабря, в семь часов тридцать минут утра, при минус восемнадцати по Цельсию, при ясном безветренном небе, на которое ещё не вышло низкое декабрьское солнце, передовые части тридцать восьмой армии генерал-полковника Кирпоноса перешли реку Псёл по льду, в районе сёл Куликовка и Млынок, и через сорок минут вошли в первую линию немецких траншей, и в траншеях этих не было ни одного человека. Были там оставленные блиндажи, ходы сообщения, дзоты с амбразурами, обращёнными на восток, оборонительные позиции на флангах, и по всему этому хозяйству, в течение последних пяти месяцев построенному и обустроенному 17-й немецкой армией Клейста, лежал тонкий декабрьский снег недельной давности, не тронутый ни одним свежим следом. Клейст ушёл двадцать шестого декабря, согласно тому же приказу Гальдера, который ушёл и в группу «Центр», и в группу «Север», и который таким образом за неделю спустился по всему советско-германскому фронту с севера на юг, выпрямляя его и выводя на единую линию обороны по правому берегу Днепра.
Кирпонос узнал об этом в восемь часов утра, на наблюдательном пункте, развёрнутом у деревни Куликовка, на холме, с которого открывался вид на всю долину Псёла на восемь километров вправо и на двенадцать влево. Он стоял у стереотрубы, в шинели на ватной подкладке, в валенках, с биноклем на шее, и смотрел не в стереотрубу, а просто, без оптики, в направлении немецких позиций, потому что в стереотрубу видеть было нечего: на белом фоне снега не двигалось ни одного силуэта, не дымилась ни одна полевая кухня, не блестела ни одна металлическая деталь под низким солнцем. Поле перед Кирпоносом было пусто, и в этой пустоте было что-то такое, что Кирпонос узнал и определил для себя как «то самое, что было у Громова под Калинином и у Демьянова под Соловьёвым», и не находил в себе ни торжества, ни даже облегчения, потому что Кирпонос за свои пятьдесят лет повидал достаточно, чтобы знать: пустота вместо боя — это не победа, это передача задачи на следующий раз, и следующий раз будет дороже.
Начальник штаба, генерал-лейтенант Тупиков, тридцати девяти лет, кадровый, в довоенный период военный атташе в Берлине, человек, понимавший немецкий военный аппарат изнутри и потому особо ценивший в декабре сорок первого года ту особую чистоту жестов, какую демонстрировал противник, подошёл к Кирпоносу и доложил:
— Михаил Петрович. Передовые — на немецких позициях. Потерь нет. Семь раненых на минах, из них один тяжёлый — оторвало стопу. Сапёры обозначают проходы.
— Где Клейст?
— По данным авиаразведки и радиоперехвата — за Днепром. Передовые части — в районе Кременчуг — Черкассы, на правом берегу. Колонны идут на запад, к новому рубежу.
— Темп?
— Двадцать-двадцать пять километров в сутки. У нас — двенадцать.
Кирпонос кивнул. Двадцать-двадцать пять у Клейста, двенадцать у него. Разница в десять километров в сутки. Разница эта не догонится никогда, как бы он ни старался; через пять суток Клейст будет на сто километров впереди, через десять — на двести, и догонять придётся уже не людей, а карту, на которой Гальдер обозначил новый рубеж обороны и где он, по всей видимости, остановится. Карту догонит. Людей — нет.
Кирпонос отошёл от стереотрубы. Стоял минуту молча. Потом сказал:
— Тупиков. Пишите приказ. Тридцать восьмая — по дороге Куликовка — Полтава. Тридцать вторая кавалерийская — на правом фланге, через Сумы — Лебедин, на Кременчуг. Темп преследования — максимально возможный. Не лезть в столкновения. Идти, сколько сил.
— Понял, Михаил Петрович.
— И вторая армия — на левом фланге. Туда же, на Кременчуг.
— Понял.
Тупиков ушёл к радистам, диктовать приказ. Кирпонос остался один на наблюдательном пункте. Стоял, смотрел на пустое поле, думал о Сентябре. О сентябре сорок первого года, когда он, Кирпонос, командующий Юго-Западным фронтом, получил приказ из Москвы — «Отходите» — и отходил. Отходил тогда, когда отход означал не сохранение, а спасение, потому что Клейст обходил его с юга через Кременчуг, и Гудериан с севера через Конотоп, и кольцо смыкалось, и времени на промедление не оставалось ни одного дня. Отходил он по приказу из Москвы, который пришёл неделей позже, чем нужно было прийти, но всё-таки пришёл, и который позволил вывести из окружения четыреста тысяч человек, потеряв при этом двенадцать тысяч в арьергардных боях. Двенадцать тысяч — за то, чтобы четыреста тысяч уцелели. Каждый из двенадцати тысяч имел лицо, имя, семью, могилу или не имел могилы; и каждый из четырёхсот тысяч, оставшихся в живых, был обязан этому арьергарду своей жизнью, хотя большая часть оставшихся в живых об этом обязательстве не знала, потому что в живых не вспоминают, кто умер за тебя в чужой деревне, в чужом лесу, в чужой ноябрьской грязи.
Сентябрь Кирпонос помнил каждый час. И теперь, в декабре, на четвёртом месяце после того сентября, он стоял на холме у Куликовки и смотрел на пустое поле, по которому в эти минуты должна была идти атака четырёх его армий — четырёх армий, тридцать второй кавалерийской группы, всех сил Юго-Западного фронта, — и атаки не было, потому что атаковать было некого. И в этом отсутствии атаки была не радость, а что-то близкое к стыду, потому что четыреста тысяч человек, которых он три месяца готовил, накапливал, обучал и на которых строил свой реванш, в эту минуту шли пешком по пустой украинской земле, и у каждого из четырёхсот тысяч в эту минуту, может быть, происходило в душе то же, что у него: вопрос, ради чего он три месяца тренировался, и почему ему теперь не дают того, к чему он готовился. Реванш был отнят. Не русскими — Гальдером. И отнят без боя, без победы, без той неловкой, грубой, но настоящей справедливости, какая есть в выигранном бою. Отнят чисто, штабным росчерком в Берлине.
Двенадцать суток продолжалось продвижение. Двенадцать суток армии Кирпоноса шли на запад по пустой Украине, через сёла, в которых жители выходили из подвалов и стояли у дворов и смотрели на колонны молча, как смотрели в эти же дни жители Калинина на дивизию Громова и жители Смоленска на батальон Демьянова. В этих взглядах — где-то в Кобеляках, где-то в Опошне,