Крымский излом - Денис Старый
Голос его предательски дрожит, тело бьет крупная дрожь, а взгляд — беглый, затравленный. Он то и дело косился на суровых драгун, которые, судя по всему, уже успели пару раз от души приложиться тяжелыми мушкетными прикладами по его бунтарской физиономии. На щеке виднелся отпечаток сапога.
— Ну что ж, думаю, этот словоохотливый малый нам всё в подробностях расскажет. Сперва приложите его каленым железом прямо к седалищу, потом загоните каленые иглы под ногти. А потом… — я выдержал зловещую театральную паузу, задумчиво потирая подбородок.
Что же такого поистине унизительного, от чего он в ужасе сломается и тут же начнет петь соловьем, можно посулить этому «борцу за веру»?
— В бараки его! К мужеложцам! Пусть пользуют, как бабу! — безжалостно рявкнул я.
По ошарашенному лицу Корнея было отчетливо видно, как у него на языке вертится резонный вопрос: дескать, батюшка-государь, да где же мы в нашем лагере этих самых мужеложцев-то найдем, их же, чертей поганых, днем с огнем не сыщешь? Но мой верный денщик вовремя прикусил язык. Он быстро сообразил, что я то ли так мрачно изволю шутить, то ли просто виртуозно играю на натянутых нервах этого сломленного дезертира.
— Не нужно как бабу, что скажете делать, сделаю, но не нужно, — проблеял дезертир.
А в том, что передо мной именно дезертир, я был уверен уже на сто процентов. Причем, скорее всего, из тех подлецов, кто малодушно сбежал в самые черные дни, прямо перед битвой под Полтавой. Страх тогда в рядах стоял липкий, первобытный. Я и сейчас, когда время от времени осторожно обращаюсь к памяти своего реципиента, вновь и вновь проживаю те тяжелые дни, явственно ощущая, какое колоссальное напряжение и отчаяние разрывало Петра.
Недаром Полтавская баталия вошла в историю как абсолютно судьбоносная для России. С одной стороны на горло давили неумолимые шведы, с другой — напирали казаки-предатели, и еще было совершенно неясно, сумеют ли официальные власти унять полыхающий бунт Кондратия Булавина и его приспешников. Ведь пожар мятежа полыхнул по всему югу, обретая пугающую массовость. Стоит лишь вспомнить, что тысячи мятежных казаков в итоге сбежали в Османскую империю — те самые непримиримые «некрасовцы».
А сколько их подалось в бескрайнюю Сибирь, сколько осело по глухим татарским степям, сколько легло костьми? Тот бунт по своему размаху был вполне сравним с кровавой разинщиной. Спасло лишь одно: верховная власть в это суровое время уже не была импотентной. Пётр сработал на нечеловеческом пределе своих возможностей. Но всё-таки сработал, вытянул страну.
— Я сам его убить хочу, — ледяным тоном добавил я, глядя прямо в расширенные от ужаса глаза мужика. — Так что смотрите у меня, не запытайте его до смерти раньше времени.
Я произнес это, и вдруг поймал себя на пугающем ощущении. Словно бы мой собственный внутренний Гнев, который я так отчаянно пытался обуздать, внезапно материализовался и покровительственно протянул мне ладонь для рукопожатия. Мол, договорились, государь. Пускай твои палачи для начала хорошенько попытают эту мразь, а потом, чтобы я, твой Гнев, не поглотил тебя целиком… ты убьешь этого человека сам.
«Правда, сделаю я это несколько по иной причине, а не из-за необходимости договариваться с Гневов, — подумал я. — В безжалостное назидание всем прочим дезертирам. Трусов неминуемо ждет позорная смерть без какого-либо намека на пощаду».
— Я готов поговорить с теми людьми, которые не допустили покушения на мою жизнь, — сухо бросил я Неплюеву, возвращаясь к насущным государственным делам.
Иван Иванович благодарно кивнул. Наверное, этот прожженный сыскарь искренне посчитал, что таким образом я снисхожу к его недавней просьбе об амнистии для осведомителей. Нет. Таким образом я лишь хладнокровно привожу в действие заранее выстроенный в голове план.
А ведь эти упертые фанатики-старообрядцы даже в полной мере не осознают, насколько они мне сейчас помогли. Ведь теперь все те из них, кого еще можно было бы попытаться примирить с империей — кто, слепо держась за старую веру, всё же сохраняет трезвый разум и понимает истинную ценность человеческой жизни, — все они должны пребывать в спасительном, отрезвляющем страхе.
Они должны четко уяснить: наступит время, и я буду карать за крамолу предельно жестко. Могли бы начаться такие репрессии, что небо в овчинку показалось бы в сравнении, как раньше сжигали. Этого от меня будут ждать. Потому, если последует предложение о сделке, то кому еще важна его жизнь и жизнь близких, согласится.
Без каких-либо поблажек и скидок даже на то, что передо мной стоит именитый купец с миллионным капиталом, чьи мануфактуры жизненно важны для страны.
Пусть мой внутренний Гнев беснуется и обижается на меня за то, что я, возможно, скормлю ему сейчас ничтожно мало крови и отпущу иных преступников, кроме тех, кто непосредственно принимал участие в покушении. Но холодный политический рассудок всегда должен стоять превыше первобытных эмоций.
Уменьшать и без того скудное население империи, бездумно пуская под топор сотни тысяч раскольников, я, разумеется, не желал. По мне — так пусть себе спокойно ходят в свои потаенные молельни. Но с одним железным условием: чтобы и там не звучало ни единого слова хулы на православную веру официального, никонианского образца. Пусть причащаются, пусть осеняют себя хоть двоеперстием, пусть даже вступают в жаркую богословскую полемику — но только исключительно на словах! Без бунтов, пугачевских вил и пролития крови.
* * *
Москва.
16 августа 1725 года.
— А то, о чем я сейчас вам толкую… уразумели? — тяжело обведя взглядом сидящих напротив меня людей, веско спросил я, возвращаясь в реальность.
— Разумение имеем, батюшка-государь, — медленно, обдумывая каждое слово, ответил именитый купец Фатьянов. Он задумчиво поглаживал окладистую бороду и хмурил густые брови, то и дело бросая осторожные взгляды на своих притихших товарищей.
Именно он первым тайно и сообщил Неплюеву о готовящемся на меня покушении. Сделал всё настолько аккуратно и тонко, чтобы никто, даже из числа самых близких единоверцев, не прознал об этом визите в Тайную канцелярию. Но крайне любопытным историческим парадоксом являлось то, что точно так же, след в след, поступили еще сразу семь крупных старообрядческих купцов! Каждый из них до дрожи в коленях боялся, что его имя предадут огласке, и каждый слово в слово твердил одно и то же.
Если бы с подобным ошеломляющим заявлением к сыскарям пришел лишь один перепуганный торговец, то Иван Иванович, конечно, сильно напрягся бы. Но, уже зная его въедливость, он проверил бы этот донос раз десять, прежде чем действовать