Нормальный как яблоко. Биография Леонида Губанова - Олег Владимирович Демидов
И это опять-таки выливается в мамлеевскую прозу[610]:
«Какая-то маленькая, смеющаяся девочка подошла к шкафу и вытянула личико:
– А ты знаешь, Коля, кому, я слышала, Терехов любит больше всего читать свои стихи? – прошептала она, – трупам! – и она подняла пальчик. – Да, да, трупам. Человеческим. Он как-то умудряется присутствовать среди них».
Поприсутствует среди мертвецов, почерпнёт вдохновения, познает инобытие, увидит будущее – и появится, как говорил Мамлеев, поэзия «священного безумия»[611]:
Я помолился голубейшим ликам
о том, что скоро побелеет локон,
и смерти испугается свеча,
узнав, как тают по священным книгам
ученики любимейшие Бога.
И в тюрьмах сыновья его мычат,
и в небесах непоправимо пьяных,
и в небесах непоправимо пленных
я таинство последнее узнал —
о том, как люди поздно, или рано
начнут, вскрывая ангельские вены
выпрашивать прощение у зла.
Заплачет камень, затвердеет поддень,
и шар земной, похожий на золу…
заставит повторить великий подвиг
того, кого в стихах не назову.
И род людской, себя продавший трижды,
освобожденный только в облаках
благословит виновника сей тризны
и собственную кровь нальёт в бокал.
Сощурив глаз оранжевый, заря
скользнет по леденящим скользким спискам
и на ремне последнего Царя
к нам приведут слепого василиска.
По всей земле предчувствую костры,
в заборах человеческие кости,
и на церквах не русские кресты,
а свастику отчаянья и злости.
И паюсной икрой толпа лежит…
и по сигналу можно только хлопать,
мильоны их, но ни одной души,
и проповедь свою читает робот.
В кругу концептуалистов
В 1974 году мастерская художника Бориса Орлова распахнула свои двери и гостеприимно принимала представителей московского андеграунда. Там читали Всеволод Некрасов и Лев Рубинштейн, туда захаживали Губанов, Алейников и Лён. Бывал там и Дмитрий Александрович Пригов.
Именно здесь наш герой знакомится с концептуалистами. Как поэты (и художники) они вряд ли интересовали Губанова, потому что вместо точёных рифм, зубодробительных образов, потрясающей звукописи они видели поэзию (и искусство в целом) как определённый концепт, который можно выразить минимальным содержанием – через фразу, канцелярский текст, схему, жест, ряд советских штампов и что угодно ещё.
Татьяна Михайловская вспоминала об одном из коллективных творений, созданных в мастерской Орлова[612]:
«Сохранились машинописные “кунштюки” (бумага уже пожелтела…) того периода, например, длинный – на весь лист – перечень: секретарь парткома… такой-то, секретарь профкома… такой-то, секретарь Сталина… Поскребышев, секретарь Джойса… Беккет, секретарь Пригова… Орлов и так далее до полной глупости: секретарь знамени, секретарь вымени…»
Эти «кунштюки» напоминают сразу и полусерьёзные бюрократические списки смогистов со штурмом Кремля, их по-настоящему концептуалистские вывески на вечере в библиотеке им. Фурманова – «Пей сырую воду!» и «Не пей сырую воду!» – и своеобразные тексты Пригова. Один из них называется «Представители красоты в русской истории и культуре»:
1. Самый красивый русский царь – Николай II.
2. Самый красивый русский святой – Дмитрий. <…>
10. Самый красивый русский учёный – Лебедев.
11. Самый красивый русский поэт – Надсон.
12. Самая красивая русская поэтесса – Павлова. <…>
Самый красивый русский человек – Христос.
Нетрудно заметить, что «русскость» у Пригова[613] и компании часто идёт в ироническом ключе. И это не могло не вызвать отторжения у Губанова. Но, несмотря на это, поэты периодически виделись, выпивали, читали друг другу стихи. Точно известно, что было совместное выступление на вечере памяти поэта Николая Шатрова[614]. А в остальном – по минимуму.
Лев Рубинштейн размышлял, отчего так произошло[615]:
«Я знал Лёню Губанова, Владимира Алейникова. Они были старше вообще ненамного, на пару лет всего. Но почему-то они казались мне людьми другого поколения. Может быть, потому что они стали известны чуть ли не в школьном возрасте. Они такие юные гении были, а я был запоздалый, и я на них смотрел как на старших».
Отношения складывались не очень ещё и потому, что Губанов и Алейников – «сильно пьющие мальчики», как замечал Сапгир. Известно, сколько может выпить русский человек, а уж если он поэт, пиши пропало. Но удивительно, как на фоне тоже пьющих и пьющих немало коллег выделялись смогисты.
Борис Орлов вспоминает о других мастерских – Эрика Булатова и Ильи Кабакова – и тоже отмечает алкогольные нотки[616]:
«Пригов легко шёл на завязывание контактов и умел эти контакты надолго сохранять. <…> Первые литераторы, которых он привёл к нам в мастерскую, были литераторы 1960-х годов <…>: Слава Лён, Лёня Губанов, Владимир Алейников… С двумя последними наша дружба не завязалась, они выпить любили».
Владимир Сорокин проговаривает всё это чуть откровенней[617]:
«[Московский] андеграунд был разный очень. Этим он отличался от питерского андеграунда, где все варились в одном котле. Были фракции, где пили гораздо больше. Шестидесятники, художники круга Зверева, смогисты: Алейников, Губанов – они пили, конечно, круче, чем мы. Мы больше работали. Я один раз в жизни только попытался написать что-то в пьяном состоянии. Это было вечером. Утром я прочитал и понял, что больше никогда не буду это делать <…> Сбивается прицел как бы. Хотя вот Губанову это не мешало, да и Есенину, я думаю, тоже».
Один из характерных эпизодов попойки в той компании описывает Борис Козлов:
«В голом диване царствует бомонд: Губанов, Алейников, Зверев… Нелепейший из добрейших хозяин со сносным удовольствием потакает метанию посуды в почти закрытое окно… И когда в пространство летит початая “Кубанка”, спущенная осуровевшим Тимофеем (одна из зверевских “кликух”), и когда уже жить теперь незачем, и когда все ждут последнего взрыва… – потусторонний тротуар безмолвствует, там никто не убит, а в дверях вдруг возникает всепонимающий стройбатовец со счастливо спасённой бутылкой… Бумеранг возвращается, но Тимофей уже далеко, он “по-доброму” спит меж двух уютных пружин»[618].
Уютные пружины – понятное дело, Губанов и Алейников.
В романах Сорокина
И надо сказать, что если фигуры Губанова, Алейникова и прочих смогистов и их творчество никак не повлияли на Пригова и Рубинштейна, то точно сказались на Владимире Сорокине. Его привлекали те же «нравственные качели», о которых мы уже говорили, порой смогисты целой толпой врывались в его романы, а иногда нежные женские образы ходили босиком по его текстам.
Сорокин всегда отделял жизнь от искусства, не