О себе любимом - Питер Устинов
Мы находились в Испании, в море неподалеку от Аликанте, на военном корабле восемнадцатого века. В фильме им командовал я, а когда съемки заканчивались — капитан Алан Вилльерс, который все время выкрикивал ветру архаические приказы, перемежая их восклицаниями на каком-то непонятном языке. Санитарные условия на таком корабле были почти такими же примитивными, как во времена Нельсона, и это не понравилось профсоюзу.
Бригадир сделал мне пару предупреждений, а одним прекрасным утром явился объявить забастовку. Я понял, что его что-то тревожит: усы у него были нарисованы особенно небрежно, словно мысли его в тот момент были заняты какой-то сложной проблемой..
— Так дело не пойдет, — заявил он. — Вы не желаете слушать моих предупреждений, так что вот вам: забастовка. Я сделал, что мог. Меня назвали человеком начальства, это мне испортит репутацию в движении. Ну, ладно. Я высунулся, но зазря. Дело в испанских парнях, знаете ли. Они стали последней каплей, так сказать. Сегодня утром нам точно сказали, что у них лобковые вши.
На мое счастье его последние слова услышал представитель испанского профсоюза, который, конечно, не был профсоюзом в нашем понимании слова, а простой уступкой современности, сделанной по воле генерала Франко. Этот человек вспыхнул возмущением — праведным и красноречивым.
— Это ложь, что трое наших рабочих заражены вшами! — крикнул он. — Это оскорбление испанскому, рабочему классу, уровню испанских мастеров. Это проявление недружелюбия, которое меня глубоко возмущает!
Английский бригадир стал извиняться, и в конце концов испанец успокоился — главным образом потому, что исчерпал весь свой запас английских слов. Как только мир был установлен, он объяснил, что на самом деле трое испанских рабочих получили гонорею.
— А, ну это другое дело, — согласился бригадир, — это ведь вопрос питания, правильно?
Чтобы никто не подумал, будто я противник профсоюзов, спешу заявить, что состою сразу в четырнадцати. Это безумно дорого, но зато я ни разу не бастовал, по той простой причине, что ни разу не случалось, чтобы все четырнадцать одновременно объявили бы забастовку.
В удачные моменты профсоюзы могут выступать как орудие просвещения. Когда мы работали в той тосканской деревушке, профсоюз тоже решил, что санитарные условия неудовлетворительны и не отвечают высоким стандартам, которые установлены для британских отхожих мест, так что мы построили пару туалетов рядом с песчаной площадкой, на которой занимались местные спортсмены.
Уезжая, мы торжественно передали туалеты деревне, и церемонию провел местный священник, помолившись Всевышнему, чтобы наши труды приносили плоды добрые. Недавно я снова побывал там: туалеты по-прежнему на месте, без дверей, ржавые, с разбитым фарфором, но упорно сопротивляются усилиям времени и вандалов, предлагая свои услуги всем прохожим. Как в Англии все еще находят остатки римской канализации — фрагменты мозаик, труб и публичных ванн — так, благодаря профсоюзам, остатки британских туалетов все еще можно найти в Тоскане. По мере того, как безжалостный ход времени стирает истину, их происхождение теряется в тумане тайны, давая пищу теориям и догадкам. Что подумают археологи будущего, обнаружив в тосканских пустошах осколки фарфора, на которых можно будет разобрать такую надпись «Томас Срун и сын, Кингз-роуд, Лондон»?
14
Когда мне было двадцать восемь лет, я получил интереснейшее предложение. На студии «Метро-Голдвин-Майер» собирались ставить «Qvo vadis», и меня пробовали на роль Нерона. Режиссером должен был быть Артур Хорнблоу, а пробу делал Джон Хастон. Я старался изо всех сил, и к моему изумлению, Джон Хастон не пытался меня сдерживать — наоборот, тихим шепотом советовал мне быть еще безумнее. Кажется, проба была удачной, но потом чудовищный механизм застопорился и съемку отложили на год.
К концу года режиссер и директор картины сменились. Новым моя проба тоже понравилась, о чем они сообщили телеграммой, но предупредили, что я могу оказаться слишком молодым для этой роли. Я ответил телеграммой, что если они отложат съемку еще на год, я могу оказаться даже слишком стар, поскольку Нерон умер в возрасте тридцати одного года. Вторая телеграмма от них звучала так: «Исторические изыскания подтвердили вашу правоту тчк Роль ваша».
На радостях я купил свой первый новый автомобиль, довольно уродливую машину послевоенного выпуска с подъемным верхом вишнево-красного цвета. Чтобы его поднять, требовались усилия трех человек, а чтобы опустить — гораздо большего количества народа. Кроме того, чехлы на сиденьях тоже вишневые, ужасно красились. По дороге в Рим, где должны были проходить съемки, я решил объехать Испанию. Моя машина сломалась в Гренаде, Севилье, Барселоне, Мадриде, Бада-хосе, Хересе, Лорке, Перпиньяне, Нарбонне, Каннах, Сан-Ремо и на въезде в Рим, когда в колесе полетел подшипник. Когда машину подняли, на шасси оказалась дата производства —1938 год. Уродливый корпус добавили в 1949 году и сбыли олуху в качестве новой машины. А ведь я купил этот автомобиль только для того, чтобы заменить подержанный, изготовленный тоже в 1938 году — очень послушный и надежный.
Рим был полон пилигримов. Стояло чуть ли не самое жаркое лето за всю историю метеорологических наблюдений. Я встретил нового режиссера, Мервина Лероя, уже после начала съемок. Это был ласковый мужчина невысокого роста и хрупкого сложения. Взгляд его голубых глаз был дружелюбным, хотя он имел профессиональную склонность к крику. Такая громкость приличествует генералу, и мне предстояло убедиться, что создание американского эпического фильма — это мирный эквивалент военной операции, когда неприятелем является время.
Я с несвойственной мне серьезностью заговорил с ним о своей роли и спросил, не хочет ли он что-нибудь по этому поводу сказать.
— Нерон? Сукин сын! — объявил Лерой.
Я был склонен с ним согласиться.
— Знаете, что он сделал со своей матерью? — вдруг сказал он с подлинно еврейской озабоченностью, словно что-то можно было еще поправить.
Я ответил, что знаю, что он сделал со своей матерью.
— Сукин сын, — почти гневно повторил Мервин.
Я кивнул. В этом мы были едины.
— Но нет ли в его характере какой-нибудь черты, которую мне стоит подчеркнуть? — спросил я.
К моему изумлению Мервин ответил чечеткой.
Я зааплодировал, и он радостно рассмеялся.
— Я был танцором, — сказал он.
Я честно сказал, что не знал об этом.
Наступила долгая пауза, и я с тревогой начал думать: может, он хочет, чтобы Нерон исполнял чечетку.
—