Вечный ковер жизни. Семейная хроника - Дмитрий Адамович Олсуфьев
Менделеев был совершенный рационалист и материалист. Он верил в беспредельный прогресс науки, до мистицизма, вплоть до воскресения мертвых через науку. Мне помнится, что он что-то подобное однажды и сказал мне. В интимной глаз на глаз беседе он не скрывал своего антихристианства, например, он возмущался, что есть еще люди, которые верят в Откровение, тем не менее, где-то в печати похвалил и «Московский сборник» всесильного тогда еще Победоносцева. Но это, конечно, из практических видов.
В беседах же со мною он ужасался, что есть еще люди, которые верят в Откровение, и, показывая мне снятые им фотографии с наших северных олонецко-архангельских мужиков, восторгался красотою этих русских лиц, приговаривал: «ну, какие они христиане!», т. е. могут ли люди с такими умными, энергичными лицами оставаться верующими в безумие христианства?
В 1881 году, когда я посетил раза два или три Менделеева в его Клинском имении и посиживал с ним часа по два вдвоем в его кабинете (он, по-видимому, из старческой ревности, не знакомил меня со своей молодой женой, и этому я обязан, что он подарил меня такими интересными беседами), так вот в 1881 году, во мне происходил мой философско-религиозный поворот к Церкви и религии.
И странно, несмотря на это, меня не оскорбляло менделеевское отношение к религии, как оскорбляло меня то самодовольно-ограниченное поклонение перед наукой и пренебрежение к религии, которое я чувствовал в большинстве моих учителей-профессоров и на отражение их и в моей матери. Менделеев был доктор Фауст, научный мистик и патриот, любящий жизнь во всей ее полноте, а те были ограниченные позитивисты, тупые педанты Вагнеры.
Помню, я спросил его мнение о Дарвине и его оригинальный ответ: «Дарвин велик, дарвинизм — блевотина!», т. е. Дарвин как одна из ступеней научного прогресса велик; дарвинизм, как догматика, религия, неподлежащая критике, есть научный застой, а потому он есть научное болото, блевотина. А ведь в той университетской умственной среде, в которой я вращался, и, как в карикатурном виде, у моей матери дарвинизм и ограниченный научный позитивизм были именно религией, вроде как марксизм (ленинизм) у нынешних сектантов-фанатиков большевиков.
Малая наука отводит от Бога, а большая опять к нему приводит, сказал, кажется, Ньютон. Менделеев был человек большой науки, с каким-то подкупающим мистическим размахом и мне казалось его антихристианство каким-то весьма извинительным, почти комическим недоразумением. Вот почему я так себе объяснил его богоборчество, которое меня и тогда как-то не оскорбляло.
В 1887 году у нас в имении была устроена астрономическая станция для наблюдения за солнечным затмением. К нам в Никольское съехались ученые наблюдатели из Петербурга и из чужих стран. Менделеев приезжал к нам несколько раз. В час затмения он поднялся на аэростате. Как бы Менделеев порадовался, видя успехи нынешней авиации!
Менделеев в своем научном мистицизме тоже стремился завоевать небо. Странный он был человек. В нем было что-то, несомненно, гениальное и в то же время что-то узко-ограниченное. Что-то великое по смелости мысли, патриотизму и энергии, и в то же время что-то мелкое, даже смешное, чисто житейское. Я помню, как однажды профессор П.Гр. Егоров рассказывал мне и брату, как Менделеев волновался, в каком мундире и в каких панталонах белых или черных ему следует встретить Государя или, не помню, Наследника при его посещении управляемой Менделеевым «Палаты мер и весов».
Недавно я перечитывал его прогремевшую книгу «К познанию России». Насилу мог принудить себя дочитать до конца. Сам метод познания приводит меня в какое-то недоумевающее уныние: груда цифр и статистики и как проблески в этой тьме единичные, может быть, гениальные мысли. Но всё вместе для моего, может быть, в некоторых отношениях слабого умишка совершенно неудобоваримое. Мне представляется, что если бы все его мысли о России соединить в одну краткую, но хорошо написанную статью, без всякой статистики, то цель его книги была бы гораздо больше достигнута.
Но Менделеев был враг всякой необоснованной умозрительности. В то время (1887) я увлекался книгой Данилевского «Россия и Европа». Я спросил Менделеева, каково его мнение об этой книге. Смысл его отзыва был таков: слишком много красивых умозрительных обобщений. Менделеев был верующий мистик точных наук и неверующий скептик всяких отвлеченных умозрений, а тем более всякого как религиозного, так и научного догматизма. Отсюда, мне кажется, его вражда и к официальному, казенному (другого он не знал) христианству, и к официальному, казенному дарвинизму и «латинизму». Ко Льву Толстому, как проповеднику, он относился с полным пренебрежением.
Я думаю, что Менделеев был очень честолюбив и, конечно, он имел все права на гораздо большую честь, чем ему оказывала официальная Россия. Мне думается, что при нашей бедности в людях как государственный деятель он не был достаточно использован в своем отечестве. За свой угловатый, грубый характер он даже не был членом Государственного Совета, этот горячий патриот и великий ученый. Помню, что его не хотела принять и Императорская Академия наук. Да и не знаю, был ли он академиком, в конце концов. Невольно вспоминается слова Бомарше про «старый режим»: «Du talent pour arriver? — Médiocre et rampant et on arrive à tout [Можно ли добиться талантом? — Всего добивается посредственность и нахальство]».
Забыл упомянуть еще, что он был фанатичный, непримиримый враг классицизма: в классицизме, в классическом образовании Менделеев видел главное зло нашего времени.
По совету и указаниям Менделеева в 1888 году мы, то есть я, Сергей Толстой и Миша Орлов (мать его Ольга Павловна, урожденная Кривцова)[153] совершили интереснейшую поездку по Донцу на лодке, производя по пути промеры глубины этой реки. Менделеев мечтал, чтобы правительство превратило Донец в судоходную реку. К сожалению, никакого описания поездки мы не удосужились сделать в свое время[154].
Шестая тетрадь
<Иван Тургенев[155]>
13 мая 1927 г.
Ницца,
жарко 9-й день кончины г-жи Гербель[156]
Я прочел фельетон о Тургеневе в «Возрождении». Я думаю, что каждый человек имеет своего любимого писателя, даже, вернее сказать, не любимого, ибо он может отвлеченно признавать в нем всевозможные недостатки, но наиболее близкого, наиболее похожего на него писателя или музыканта. Он, писатель, ему близок, как духовный родственник, как отец, как старший брат. Он одной крови и породы с ним. Это