О Самуиле Лурье. Воспоминания и эссе - Николай Прохорович Крыщук
Современный Лермонтов
Вот не знаю: стоит ли прочерчивать эту линию? А пожалуй, стоит. Уж больно она хороша. Как-то раз я пересекся с Самуилом Лурье неподалеку от Финбана. Книжку, что ли, какую-то передавал из Публички, не помню. Передал, спросил: «Вы спешите?» – «Да. На концерт Щербакова». – «?» – «Вы не знаете Михаила Щербакова?» – «Нет», – признался я. «Пойдемте. Это надо слушать. Я вас проведу».
Ну я и пошел, разумеется. И впервые услышал Михаила Щербакова. И обалдел.
То галопом, то вверх тормашками – дни мелькают а ля драже.
Например, эти две с ромашками не полюбят меня уже.
Прежде взвыл о таком бы бедствии, нынче ж только губу скривлю:
ничего, как-нибудь впоследствии я их тоже не полюблю.
Не мычи, пассажир, так ласково, стоит повесть твоя пятак.
Сколько пива в тебе голландского, я вполне угадал и так.
Худший способ вербовки ближнего – биография с молотка.
Эко диво, что ты из Нижнего! Хоть из Вышнего Волочка.
…………………………………………
Не буквально так, а синтаксически, превратив «никогда» в «нигде»,
над кремнистым путем классически подпевает звезда звезде.
Я в торжественном их приветствии не нуждаюсь и не горжусь:
ничего, как-нибудь впоследствии я им тоже не пригожусь.
Да, я обалдел. В антракте рассказал о своих восторгах Самуилу Лурье. «Хотите познакомлю?» – предложил он. Вообще-то я не хотел. На сцене только что сидел, пел под гитару, остроумно отвечал на вопросы… Лермонтов, современный Лермонтов. Субординация, господа, иерархия. Набиваться в знакомые к Лермонтову мне как-то не с руки. Да еще после концерта. Но от таких предложений не отказываются. Я согласился. После концерта пошли за кулисы. Щербаков встретил нас в коридоре. Стоял угрюмый, молчаливый, усталый, выработавшийся.
И тут Лурье… врезал. Сияя (а он умел улыбаться; улыбался редко, но метко), представил нас друг другу: «Вот, Михаил Константинович, это Никита Львович Елисеев, замечательный критик. Можете себе представить, до сих пор ни разу вас не слышал, послушал сейчас и в таком восторге, правда Никита Львович?» – вверх тормашками, как те драже… Так умели бить в среде ленинградской интеллигенции: ни одного грубого слова, а оба два – на канатах. И держат улыбочку. Напряженную: «Здрасьте, дескать, рад встрече…» Дуплет. И оба шара в лузу.
Двойной удар рапиры, быстрый и вежливый. В одну сторону: «Так что же вы за критик такой, замечательный или незамечательный, что в течение пятнадцати лет не замечал такое огромное явление в современной тебе культуре, как Михаил Щербаков?» В другую: «Михаил Константинович, а это правда, что вас совершенно не интересует успех у публики? Что вас (о чем вы неоднократно заявляли) интересует только одно: как слова сочетаются со словами и с мелодией? Эвфония, ритм, рифмы – а до остального вам дела нет. Правда? И вам совершенно все равно, что вот перед вами некий критик, который в течение пятнадцати лет про вас не слышал, вас не слышал, не замечал?»
Настоящий филолог
А вот Самуил Лурье замечал. Он первым (боюсь, что и последним) из критиков заметил такого писателя, как Дмитрий Горчев. Помню, как однажды вечером зашел по делу к Лурье. Он готовился к работе. На столе были разложены книги, которые надо было отрецензировать. Я взял первую попавшуюся. Это оказались «Сволочи» Горчева. Открыл, и по глазам мне ударило трехбуквенное слово, что для текстов Горчева неудивительно.
Я ханжески возмутился и даже брезгливо отбросил… «грязную книжку».
Лурье и бровью не повел. Мол, есть и такое мнение. Потом-то я прочел Дмитрия Горчева и понял, каким был дураком. А Лурье с самого начала распознал в отвязном матерщиннике великого печального писателя. Очень печального и очень смешного. А почему? А потому что Самуил Лурье был настоящим филологом в точности по определению английского поэта и филолога-классика Альфреда Хаусмана: «Если вам интереснее Эсхил, чем Манилий, – вы не настоящий филолог».
В прошлом Самуилу Лурье были интересны Манилии, поэтому в настоящем он обнаруживал… Аристофанов. Его было не обморочить этикеткой, именем, литпремией, пиар-кампанией. Он знал свое дело: читать тексты и анализировать тексты, не глядя на этикетку. Однажды я столкнулся с Самуилом Лурье у абонемента Публички. Лурье нес сдавать сборник «“Горе от ума” в русской критике». «Знаете, – сказал он, – Никита Львович, я обнаружил лучшую рецензию на “Горе от ума” Грибоедова». – «Гончаров, – осторожно предположил я, – “Мильон терзаний”?» Самуил Аронович улыбнулся: «Хорошая статья, но я не ее имел в виду. Вот, прочтите и попробуйте угадать, кто написал». Он открыл книжку, и я прочел финал статьи о комедии Грибоедова. Это было в самом деле здорово. Неожиданно здорово. Неведомый мне автор писал, что если с чем и сравнивать «Горе от ума» по общественной значимости, то по тому, как текст разошелся на цитаты, по точному попаданию в нерв времени, так, как это случилось с «Женитьбой Фигаро» Бомарше.
Я в полном потрясении поглядел на Самуила Ароновича, потому что двух более отличных друг от друга комедий было не сыскать. Одна – фарсовая, остросюжетная, хеппи-эндистая. Другая – психологическая, с очень простой фабулой (Пушкин эту фабулу изложил в одном абзаце), с более чем простой интригой, не понять которую может только такой наивный и горячий человек, как Чацкий, ну и – наконец – с очень печальным концом.
То есть, с одной стороны, «Счастье от ума», житейского, быстрого ума лакея Фигаро. С другой – «Горе от ума» дворянского интеллигента, рефлектирующего, философствующего, с презрением отворачивающегося от всего житейского.
Если уж сравнивать «Горе от ума» с какой-нибудь французской комедией, так это с «Мизантропом» Мольера (что не раз и делалось). Грибоедов просто поменял знаки: мудрый Филинт Мольера стал поганым карьеристом Молчалиным, а плохо воспитанный Альцест – благородным Чацким. И в этот самый момент, когда я вспомнил «Мизантропа», я понял безошибочную, социологическую правоту неведомого мне автора.
Конечно! «Женитьба Фигаро» – пьеса кануна буржуазной революции во Франции; «Горе от ума» – пьеса кануна дворянской революции в России. Житейски умный, хитрый Фигаро – будущий победитель. Благородному Чацкому предстоит поражение. У Фигаро – ça ira! – дело пойдет. У Чацкого дело идет к Сенатской и Сибири.
«Здорово! – сказал я. – Молодец. Кто это?» Лурье снова улыбнулся: «Не поверите: Осип Сенковский». В улыбке Самуила Лурье