Читаем вместе с Толстым. Пушкин. Платон. Гоголь. Тютчев. Ла-Боэти. Монтень. Владимир Соловьев. Достоевский - Виталий Борисович Ремизов
si vitiis mediocribus et mea paucis
Mendosa est natura, alioqui recta, velut si
Egregio inspersos reprehendas corpore naevos*,[217]
то я скорее обязан этим моей судьбе, чем моему разуму. Ей угодно было, чтобы я происходил из рода, прославившегося своей безупречной честностью, и был сыном замечательного отца; не знаю, унаследовал ли я от него некоторые его качества или на меня незаметно повлияли примеры, которые я видел в семье, и хорошее воспитание, полученное мною в детстве, или что-нибудь иное <…> но, как бы там ни было, я питаю отвращение к большинству пороков».
Толстого заинтересовала в этой главе сама постановка Монтенем проблемы добра и жестокости, и он не только отчеркнул на странице 230 большой по объему текст, но и обозначил саму страницу загнутым уголком. Толстому не могло не импонировать установление Монтенем границы между понятиями «добро» и «добродетель». Важна эта пометка и для понимания точек притяжения двух мыслителей. Привожу отчеркнутый фрагмент с небольшим сокращением:
«Мне кажется, что добродетель есть нечто иное и более благородное, чем проявляющаяся в нас склонность к добру. Люди по природе своей добропорядочные и с хорошими задатками идут тем же путем и поступают так же, как и люди добродетельные. Но добродетель есть нечто большее и более действенное, чем способность тихо и мирно, в силу счастливого нрава, подчиняться велениям разума. Тот, кто по природной кротости и обходительности простил бы нанесенные ему обиды, поступил бы прекрасно и заслуживал бы похвалы; но тот, кто, задетый обидой за живое и разъяренный, сумел бы вооружиться разумом и после долгой борьбы одолеть неистовую жажду мести и выйти победителем, совершил бы несомненно нечто большее. Первый поступил бы хорошо, второй же — добродетельно; первый поступок можно назвать добрым, второй — добродетельным, ибо мне кажется, что понятие добродетели предполагает трудность и борьбу и что добродетель не может существовать без противодействия. Ведь не случайно мы называем Бога добрым, всемогущим, благим и справедливым, но мы не называем его добродетельным, ибо все его действия непринужденны и совершаются без всяких усилий» (1876, 2, 230 / Кн. 1 367).
Далее Монтень с целью подтверждения мысли о том, что многие философы в борьбе с «жизненными невзгодами и превратностями» сами «хотели испытать боль, нужду, презрение, чтобы с ними бороться и сохранять душу в боевой готовности», сослался на примеры. Эти примеры вызвали у Толстого особый интерес, и он отметил их вертикальной чертой:
«Вот одна из причин, побудившая Эпаминонда (философ-пифагореец. — В.Р.), принадлежавшего к третьей школе, отказаться от богатства, которое судьба послала ему в руки самым законным путем, ибо он хотел, по его собственному выражению, сражаться с бедностью и прожил в нужде до конца своих дней. Сократ подвергал себя еще более жестокому, на мой взгляд, испытанию, поскольку таким испытанием являлась для него злоба жены; это, по-моему, равносильно упражнению с остро отточенным ножом» (1876, 2, 232 / Кн. 1, 368).
Возможно, что Толстой отчеркнул эти мысли с целью включения их в сборник афоризмов мудрых людей. Но не включил. И к тому может быть несколько причин. Но здесь выделю только то, что сближало Толстого и Монтеня в духовном плане:
— идея деятельного добра, предполагавшая самопожертвование и искреннее служение людям;
— разделение людей добродетельных на тех, кто «по природной кротости и обходительности простил бы нанесенные ему обиды», и тех, «кто, задетый обидой за живое и разъяренный, сумел бы вооружиться разумом и после долгой борьбы одолеть неистовую жажду мести»;
— следование разуму в борьбе с силами страсти и «жаждой мести»;
— понимание Бога как доброй, всемогущей, благой и справедливой силы, непроизвольно совершающей свои действия.
Все это было созвучно размышлениям Толстого, чему подтверждением стали два других отчеркивания на полях страниц «Опытов».
«Деметрий[218] сказал в шутку о гласе народном, что он не больше считается с тем, который исходит у толпы верхом, чем с тем, который исходит у нее низом <…> Никакая изворотливость, никакая гибкость ума не могли бы направить наши шаги, вздумай мы следовать за столь беспорядочным и бестолковым вожатым; среди всей этой сумятицы слухов, болтовни и легковесных суждений, которые сбивают нас с толку, невозможно избрать себе мало-мальски правильный путь. Не будем же ставить себе такой переменчивой и неустойчивой цели; давайте неуклонно идти за разумом, и пусть общественное одобрение, если ему будет угодно, последует за нами на этом пути» (1876, 3, 32 / Кн. 1, 554).
«Между тем душевные страсти, вроде честолюбия, скупости и тому подобных, больше зависят от нашего разума, ибо только он способен справиться с ними; эти желания к тому же неукротимы, ибо, утоляя, только усиливаешь и обостряешь их» (1876, 3, 201 / Кн. 1, 647).
В незримом общении мыслителей есть то, что указывает на родство их душ.
Это прежде всего их глубоко христианское неприятие насилия как формы решения любых проблем.
«Что касается меня, — писал Монтень, — то всякое дополнительное наказание сверх обыкновенной смерти даже по закону есть, по-моему, чистейшая жестокость; это особенно относится к нам, христианам, которые должны заботиться о том, чтобы души отправлялись на тот свет успокоенными, что невозможно, если их измучили и истерзали невыносимыми пытками» (Кн. 1, 375).
И что особенно примечательно — это данная им от рождения изначальная «чистота нравственного чувства» (быть может, потому Толстой и не выделил пометой исповедальное слово Монтеня, что оно было адекватно его сознанию, само собой разумеющимся фактом существования личности).
В этой связи особенно интересен вопрос, поставленный Монтенем перед читателем: