Дневник русской женщины - Елизавета Александровна Дьяконова
Мне вспомнился недавно прочитанный рассказ Грибовского «Испытание»; даже обидно стало, что в действительности все не так: и Нольде не Алеев, и у меня нет знакомых студентов, да и вряд ли и есть они у кого из наших такие умные и энергичные. Вот уже третий год как я здесь, и до сих пор – наткнулась ли я на одного порядочного настолько, чтобы могла признать его вполне своим товарищем во всех смыслах? Так и кончу – не найду. Или мне не везет? В таком случае удивительно, отчего всем моим знакомым на этот счет не везет? Где собрания с научными спорами, о которых мы столько читали в книгах? Где тот обмен мыслей о Бокле, Спенсере, Канте и русских писателях – словом, где те споры
О Байроне, ну, о матерьях важных?[112] —
их нет, не слышу я их, и что всего хуже – даже среди знакомых своих не слышу.
И мучит меня страшная неудовлетворенность… Сегодня сделала последнюю глупость: послала профессору на просмотр тот вздор, который мучил меня уже около полугода и который наконец написала. Послано письмо без подписи с объяснением, что меня заставляет поступать так страшный стыд перед самой собой. Уже раз я имела суровое и резкое объяснение с Е. Н. Щ-ной в подобном случае, и я этого стоила. Не унялась проклятая привычка! – обратилась к профессору, авось и от него дождусь того же. Тогда, по крайней мере, еще стыднее и больнее будет, и я овладею собой…
11 февраля
Просматривала на днях отчет о занятиях на курсах. У некоторых профессоров – Форстена, Гревса, Введенского – есть свои ученицы, оказавшие выдающиеся успехи. Я не в их числе, и не честолюбие мучит меня, а простое сознание, что я ни к чему не оказалась способной. Занимаюсь русской историей, но холодное отношение профессора и неудачная постановка занятий как-то не возбуждали охоты заниматься: я ограничилась рефератом и более не писала. А как хотелось мне стать хотя бы маленьким двигателем науки. Когда я в Публичной библиотеке погружалась в «Писцовые книги» – я испытывала какой-то восторг, увлечение и особенное наслаждение в работе. Нечто подобное я пережила в прошлом году в Москве накануне Рождества, когда мне пришел в голову рассказ, и я писала так, что забыла обо всем на свете… Это какое-то особенное, возвышающее душу чувство, поднимающее ее высоко над землею; это – творчество… на мгновение душа моя поднялась в эту сферу. Боже мой, до конца жизни не забуду я той минуты… Я люблю науку, люблю ее со всею преданностью энтузиаста: она почти так же высока, как религия, и тоже возвышает душу человека, хотя не дает ему ответов на основные вопросы жизни.
Университетский быт и отчет о нем послужили мне поводом к проверке самой себя: Нольде в 21 год обнаружил огромную эрудицию и опытность ученого, – а я? – невежда в 21 год, полуневежда – в 23, и только. Петрункевич занимается Ренессансом, пишет и теперь печатает исследование о Маргарите Наваррской; я же что сделала? ничего. А какие вопросы уяснила я себе? Выяснился ли мне ход нашей истории? Отчасти – да, но не вполне. Могу ли я с уверенностью сказать, что когда-нибудь мы пройдем ту же стадию развития, какую прошли и западноевропейские народы? – Нет; сравнивая историю нашу с западноевропейской, приходишь к выводу, что мы идем своеобразным путем, благодаря характеру нашей власти, и сравнительно с Западной Европой находимся в положении прямо выгодном: стоя еще на первых ступеньках исторической лестницы, мы имеем перед собою разнообразнейшие фазы развития государств, ушедших дальше нас… Можем учиться и делать выводы и из этих выводов извлекать полезные для себя уроки. Положим, что наша власть предпочитает не очень-то слушаться этих уроков и сидеть неподвижно. Тем хуже для нее: она сама себе выроет яму, если не будет слушаться уроков истории.
4 марта
Сегодня годовщина Казанской демонстрации по случаю смерти Марии Федосьевны Ветровой[113]. Несчастная ярая деятельница была взята в январе или декабре 96 г. и 12 февраля покончила с собою, как говорят, самосожжением: обмотав тело разорванными полосами простыни, облила себя керосином.
После лекции Введенского о Канте – на кафедру взошла одна из красных и начала читать литографированные листки. Сотенная толпа молча слушала. «Мы должны помнить эту жертву правительства, стремящегося во что бы то ни стало задушить стремление к прогрессу… Это не единичный случай. Вспомнят студента Малюгу, вспомнят… (фамилию не слыхала), умершего в камере… Правительство губит все честное, охраняя свое могущество… будем же помнить эту смерть… неужели мы останемся равнодушны, успокоимся на одном воспоминании? Надо действовать!» Из таких банальных и слабых выражений состояли все листки. Наконец было сказано самое умное – предложен ежегодный сбор в ее память в пользу заключенных.
Во время чтения я рассматривала некоторые лица; одни сочувствовали и слушали с увлечением, напряженно, большинство – просто с вниманием, на лицах же некоторых замечались скептические и насмешливые улыбки. Наверху две курсистки, изящные барышни, из петербурженок, переговаривались с выражением крайней досады: они спешили, а нельзя было выйти; веселые и нарядные, они и слушать не хотели воспоминаний о неведомом им мире. Наша философка Г. И. стояла у кафедры с выражением оскорбленного достоинства: ее осмелились остановить! И ей есть дело до какой-то Ветровой! Инспектриса – бывшая слушательница – устало слушала чтение, как нечто неизбежное, которому она должна была покориться…
И больше ничего… все разошлись.
5 марта
Читаю теперь Платона: «Апология Сократа», Токвиля, Сореля, Бильбасова и сочинение Неплюева «Что есть истина?». Многое из последнего сочинения я уже сама ранее передумала, и мой взгляд на науку несколько изменился. Прежде, веря в ее преимущества, я считала, что от соприкосновения с нею люди делаются умнее и лучше душою: таково было мое заблуждение, навеянное чтением биографий некоторых великих людей науки, бывших в то же время и великими людьми по душевным качествам. Гениальная скромность Ньютона, добродетель Сократа с детства были известны мне, к этому присоединились еще кое-какие сведения о высших нравственных качествах людей науки, – и идеальное понятие о ней и ее адептах