Самая страшная книга 2014-2025 - Ирина Владимировна Скидневская
А потом свет мигнул – и появился снова, и загудели реле, и открылись на моем этаже двери. И я вывалился из лифта на свою площадку, и упал на пол, и стал лизать шершавый, исчерканный подошвами линолеум, продолжая представлять перед собой мясо, мясо, мясо… У линолеума был вкус карпаччо из морских гребешков с соусом из маракуйи – и вполне сносный.
Кто-то ахнул над моей головой – кажется, соседка, вышедшая выкинуть мусор.
– Простите, упал… – пробормотал я, сглатывая пыль и ворс, и поспешил к своей двери.
Мои руки тряслись. А из помойного ведра неслись ароматы картофельных очистков, яичной скорлупы, рыбьих костей – а мне чудилось оливье с рыбой горячего копчения в соаве. Соседка что-то спросила. Кажется, поинтересовалась, все ли в порядке. Но мне померещилось, что это заговорила черная треска, приготовленная на пару́ с капустой пак-чой и легким соевым соусом. Я резко обернулся – и, видимо, мысли промелькнули на моем лице, потому что соседка, охнув, замолчала и поспешила наверх, к мусоропроводу.
Я ввалился в квартиру и осел, прислонившись спиной к стене. Соседка тоже была табу. У нее были любопытные и шумные родственники, которые сразу бы хватились ее. И погубили бы меня.
Голубей хватало где-то на час. Собак и кошек – на три-четыре, всяких шпицев и той-терьеров – на меньший срок, хаски и лабрадоров – на больший. Первый человек заглушил мой голод на целые сутки, и я успел прийти в себя, и раскаяться, и подумать о том, чтобы наложить на себя руки. Ведь я сумасшедший, опасный безумец, меня найдут, впереди суд и тюрьма – что гораздо, гораздо хуже, чем смерть… Но пришел голод и снял все беды и беспокойства, кроме одного: где найти еду. Второй человек насытил меня часов на двадцать – старый бомж, живший на теплотрассе, был жёсток и вонюч, но через пару минут раскрылся ризотто с чернилами каракатицы и осьминогом.
Я обнаруживал себя в постели по утрам – с грязными руками и ногами, но полным желудком. Отрыжка, напоминающая сало с гевюрцтраминером, намекала, чем я занимался – конечно же, ел. Но что я ел – этого я не хотел знать. Хотя, конечно же, знал.
Я перестал отзываться на письма и звонки из редакции – что я мог им сказать? Что меня уже нет, что мою личность поглотил голод, что он влез в мою кожу, и шевелит моими конечностями, и разевает мой рот, и говорит моим голосом – и что меньше всего этот голод намерен писать статьи?
Или что я боюсь оглядываться, потому что по моим пятам следует гигантская рогатая тень – моя тень?
* * *
А потом, проснувшись в очередной раз, я открыл глаза и увидел.
Я снова, как десятки, сотни, миллионы, миллиарды раз до этого, стоял перед старой потрепанной дверью, ведущей в цокольное помещение ветхого дома. Желтоватая краска на его стенах облупилась, как высохшая глазурь, и торчала лепестками. Я подцепил один из них когтем, потянул – и целый пласт краски легко отошел с тихим хрустом. Что-то алое засочилось из обнажившихся меловых трещин.
Я коснулся алого пальцем – оно было горячим и чуть липким.
– Вы пришли, – раздался из-за двери негромкий голос, и она отворилась.
Я вспомнил, что еще не успел ни позвонить в нее, ни постучать.
– Добрый вечер, – его бархатный голос окутал меня, как теплый бисквит. – Я ждал, что вы придете.
Я наклонился, чтобы моя тень не зацепила рогами дверной косяк, и шагнул через порог.
Зал встретил меня сверканием начищенных бокалов в баре, абажурами с серебряным шитьем вокруг плафонов, паркетом, блистающим свежей краской, – и ароматом весеннего луга.
– Сегодня у нас в меню имитации, – спокойно и чуть торжественно сказал хозяин ресторана, словно и не было этих дней, недель, месяцев, лет, веков – сколько я уже страдал от этого всеобъемлющего, ненасытного голода?
Он повел рукой в сторону стола – и я послушно пошел и сел.
Мелькнула из-за моей спины белоснежная скатерть – я не оглядывался, потому что уже знал, что ничего не увижу, а может быть, уже и не желал ничего там видеть, – выплыли и опустились тарелки и столовые приборы.
– Рыба-голубь: рыба, в течение шести дней маринованная в голубином бульоне и вырезанная по форме грудки голубя…
Я молча смотрел на еду. Голод притаился во мне, как сжатая пружина, как застаревшая мина, – я знал, что еще чуть-чуть, и он рванет, разметав меня, мое сознание в мелкие, ничего не значащие ошметки.
– Цесарка с шоколадным мороженым: птичка пожарена без кожи и костей, кости пожарены отдельно и перегнаны в ароматизатор, а карамелизированная кожа добавлена в мороженое…
И тут голод взорвался.
Мир растаял, расплавилось время.
– Что вы сделали со мной?! – булькал я, захлебываясь не слезами, а слюной: везде, абсолютно везде была еда. В деревянных перекрытиях копошились хрустливые жучки-древоточцы, под полом шмыгали теплые мягкие мыши, в вентиляции утробно курлыкали нежные сочные голуби. По столу пробежал муравей – и я ощутил во рту кисловатый вкус его тельца. Да и само дерево стола, если его размочить и должным образом промариновать, тоже годилось в еду, годилось в голодный год – то есть в год, в который превратилась моя жизнь. И скатерть, ломкая, накрахмаленная, из чистейшего льна – она тоже могла быть сервирована, полита соусом и съедена. И камни стен, и штукатурка на них – все было потребно моему ныне луженому желудку. Весь мир превратился в огромный пряничный домик, в котором было съедобно все до малейшей крошки, съедобно без остатка. И даже я.
Кроме него.
Кроме того, кто сидел напротив меня.
Полуулыбка-полуусмешка-полуухмылка гибким червем изгибалась на его губах. Я следил за ней, пока меня вдруг не окатило жутким осознанием: это и есть черви. Жирные, сочные, бледно-розовые, два дождевых червяка шевелились, аккуратно вытянутые по его лицу, словно губы.
Да