Антология советского детектива-48 - Николай Иванович Леонов
Всполошно бежали светящиеся цифры на этом сумасшедшем циферблате, и единственный мой камбаловый глаз болел от их мелькания, будто вместе с ними вылетали клубочки стеклянной пыли едучей, и всю ее загребал я ресницами в усталый, воспаленный глаз.
— А ты? А ты не будешь меня удерживать? — спросил я тяжелыми, непослушными губами.
— Так что я? Ты ведь ко мне приходишь, когда вода под горлышко подступает. Оклемаешься, отдышишься, по сторонам оглядишься — прощай на сколько-то месяцев!
Губы у нее были розовые, чуть-чуть выпяченные, будто надула она их, чтобы обиду мне свою показать, хоть я знал, что не обижается на меня Зося, что никогда не обижается на меня, и обижаться никогда на меня не будет до того момента, пока не встретит мужика, который вычеркнет меня из ее памяти, будто и не жил я на земле, и не было у нас с ней всякого разного, и не бросила она ради недолгой любви ко мне безоглядно и навсегда такого редкостного парня, как Сенька Бакума, который любил ее так сильно, что, не раздумывая, плюнул на старого и верного своего блатного кореша, а я наверняка знаю, что, коли он на такое решился, значит, захотела бы только Зося — и завязал бы он навсегда с воровством.
— Пропадешь ты, Алеша, — сказала она просто и грустно. — Совсем пропадешь.
— Тьфу, дура! Сглазишь ведь, — и сил рассердиться на нее тоже не было — черт с ней, пускай бормочет, пусть еще причитает, я им еще всем покажу!
— Эх, Леша, Леша, тебе бы, умному, немного моей дурости…
Я был на все согласен, только бы поскорее лечь, вытянуться на постели, ощутить ласковую прохладу неналеженной простыни, и понесет эта летучая простыня, как ковер-самолет, в невесомость, беззаботность, беспамятство, легкое и приятное, как прикосновение мягких Зосиных рук. А рядом неощутимо, неслышно будет дышать Зося, и достаточно будет пошевелить рукой и дотронуться до нее — и не станет кошмаров, ужасного бреда моих одиноких сновидений. Для этого мне надо было согласиться только принять часть ее дурости…
— Ладно, Зося, заживем мы по-хорошему. Только не надо сейчас говорить об этом. У меня больше сил нет.
Она погладила меня по лицу ладонью, будто я совсем маленький и она своей нежной рукой умывает меня перед школой, а я засиделся вчера поздно за уроками и сейчас невыносимо просыпаться, но гремит уже по радио марш физкультурной зарядки и мужской голос, гладкий, бодрый, задорненький, физкультурный голос, который я ненавижу с детства, командует мне: «Подтягиваемся на мысочки… Руки на пояс, товарищи… Глубокий вдох… И-раз…» И я знаю, что нельзя спать, и доносится голос Зоси — «потерпи немного, родненький», и охватывает меня сонная сумасшедшая радость: кажется мне, будто Зося — это моя мать, моя мама, моя мамочка, ласковая, красивая, никогда в жизни не было у нее никакого аграфа и колье, и не лупила каменными ладонями по щекам со всего размаху, не отказывалась она от меня в суде через газету, да, впрочем, и суда ведь никакого не было — откуда ему взяться, когда я совсем еще маленький и меня умывает добрыми мягкими руками перед школой моя мама по имени Зося, и только неприятно мне, что смотрит на нее противным липким глазом своим адвокат Окунь, вижу я, как хочется отобрать ему мою мать, которую я столько лет не видел, поэтому показываю я ему кулак и говорю сквозь зубы: «Пропадитысукапропадом, намотаюятебекишкинаголову», — а он идет к моему столику, на Зосю глазом своим черным с поволокою кнацает, грудью наливной поигрывает, икрами мясными толстыми вздрагивает, и зад крутой, похотливый из-под куцего пиджака вытарчивает, тогда лезу я в карман за бритвою своею — острой «пискою», и заливает меня испуг, как кипятком обваривает — ведь не может быть у меня «писки», я же маленький, меня мама перед школой умывает, а Окунь, гад, хохочет пронзительно, от радости подвизгивает и из-за спины своей толстой выхватывает сетку, над головой моей машет, кричит, хохотом давится: «К котам, к больным паршивым котам его, на усыпление! Смотрите, он и так уже усыпает! Усыпает! Усыпает!»
С хрипом, в мыле, весь я был липкий от пота, сердце под горлом почти заткнулось, вскочил я и увидел, что Зося стоит рядом, уже в плаще, гладит меня по плечу осторожно, тихонько бормочет:
— Прямо на ходу усыпаешь…
Я потряс головой, отдышался, спросил задушливо:
— Тебя уже отпустили?
— Напарница меня подменит. Пошли, ты еле на ногах стоишь.
Мы вышли в серый, только занимающийся рассвет, все вокруг было неподвижно, спокойно, и такая тишина и покой заливали этот проклятый дрыхнущий мир, что я никак не мог поверить, будто со времени моего выхода из КПЗ прошло всего двенадцать часов. Если и дальше время побежит в таком темпе, не выдержать мне, каюк придет, нервы не сдюжат.
И все это сотворил маленький злой джинн, которого я по глупости выпустил из бутылки восемь лет назад. Сейчас лежит, наверное, зараза, пыхтит спросонья, слюни пускает — доволен, гад? Но тебе сеть на меня не накинуть — я тебе, щенку легавому, еще покажу. А для начала надо тебя обратно в бутылку загнать.
Мы сели в такси, и машина помчалась через пустой город в Сокольники. Я обнимал Зосю за плечи, круглые, мягкие, а волосы ее щекотали мне лицо, пахло от них апельсинами и еле слышно сигаретным дымом. Прозрачная дрема уже закручивала меня, но я успел подумать: как было бы хорошо, кабы на земле всегда было так мало людей, как сейчас на улицах…
Книга 2
Глава 19
Загородные прогулки инспектора Станислава Тихонова
Утро было пасмурное, сырое, и оттого что снег ужо стаял с полей, а деревья стояли в лесу голые, грязно-черные, залитые тусклыми свинцовыми лужами, не верилось, будто кончается апрель, что до мая осталось три дня и придет настоящая весна. Казалось, природа замерла, как это бывает в ноябре перед первым снегом — испуг ожидания неизвестного сковывает мир.
До Зареченска оставалось еще минут двадцать езды. Косые капельные следы дождя затекли на грязных стеклах, в электричке было холодно.