Дело с довоенных времен - Алексей Фёдорович Грачев
4.
Мохначев был дома. Но болезни, поселившиеся в его худом, сутулом теле, ломали, крушили некогда бодрого и быстрого человека. Он долго всматривался в Короткова красными, точно заплаканными, глазами. Голова была гола, волосы выпали, как после тифа. Но вот узнал, молча взял за руку, повел в дом.
— Садись! — приказал. — Кажись ты, Петька!
— Он самый, — обрадовался Коротков. — Вот, решил навестить.
— Это хорошо, — присаживаясь рядом и положив руку на плечо Короткову, проговорил задумчиво Мохначев. — Как встретишь старого знакомого, так вроде как жизнь возвращается к тебе. Точно прибьет лодку к берегу волной, пустую, ненужную лодку...
— Как живешь, Андрей Иваныч? — спросил Коротков и заранее склонил голову, ожидая жалоб на многочисленные болезни. Но Мохначев расправил плечи, молодцевато подмигнул — так и в пляс вроде бы кинется сейчас, как было на площади.
— А доживаю, — проговорил он, и плечи опустились... — Ах, Петяша! Доживаю, брат, век. Один, — указал он на неприбранную койку, на стол с пузатым чайником.
— Вижу плохо, слышу тоже неважно, есть ничего не хочется. Попью чайку и в кровать. В кровати вроде легче делается, а это, брат, и конец, пожалуй. Когда в кровати легко, а на ногах плохо, тут тебе и конец, значит, близко.
— Ну, какой конец, — вяло проговорил Коротков, пряча глаза. — Тебе и лет-то еще немного...
— Шестьдесят восемь.
— Это ерунда, — загорячился вдруг Коротков. — Еще шестьдесят восемь, а ты вроде старика.
Мохначев засмеялся, повертел облезлой головой:
— Что ж, спасибо тебе. Раз не старик, буду еще жить по-молодому. Поди, есть хочешь?
— Да нет, — помолчав немного, ответил Коротков. — А в общем-то, надо перекусить. Взял с собой паек.
— А у меня крупа есть, сварю кашу, похлебку сделаю, — засуетился Мохначев.
— Ночевать у тебя буду, — попросил Коротков. — Уж не взыщи, негде... В милиции всё новый народ.
Мохначев глянул на него — и по глазам Коротков понял слова, не сказанные стариком. Глаза его стали какие-то виноватые и заслезились.
— Ну, некуда пока, — добавил хмуро и раздраженно, боясь, что тот заговорит об Асе. И Мохначев все понял, поплелся в кухню, загремел там банками, вытащил нож, принялся стругать лучину, чтобы растопить печь. Готовили вместе, а поев, в сумерках уже, когда зажгли свет, сказал Коротков:
— Я по делу шел к тебе, Андрей Иванович.
— Ну, я чуял, — вырвалось у Мохначева. — Так-то просто не зашел бы.
— Не обижайся, — положил Коротков руку на плечо старика. — Так уж жизнь устроена. Бывает, теряем и забываем друг друга. Как-то получается все кувырком. А жизнь сводит...
— Да ты говори. Какой-нибудь в розыске?
— Приехал я узнать об одном человеке. Году в двадцать восьмом видел я его, пожалуй, здесь. Такой чисто одетый, в галстуке, мордастый. Любил петь и плясать. Пел все про бирюзовые колечки. А еще ладонями, как дирижер, поигрывал — то вверх, то вниз.
— Так это Илья Белешин, — уверенно ответил Мохначев, заставив Короткова податься вперед, напрячься сразу. Ну, как удача ждет его здесь?
— Белешин, — повторил Мохначев. — Не знаю, он ли тебе нужен, но только по приметам сходится. Я его хорошо знаю, всю биографию, можно сказать, наизусть, потому как на глазах у меня был. Он сын обедневшего дворянина Андрея Тимофеича Белешина. Отец его в гимназии латынь преподавал. В церкви в хоре пел. Но запойный — страсть. До белой горячки допивался. Бывало, ночью выскочит в одних кальсонах и с ножом в руке мчится по улице, орет:
— Я тебя первый зарежу!
Это ему, значит, средь ночи почудился убийца по его душу. Потешал папаша народ. И сын его Илья был со странностями. Еще когда учился в школе, занялся гипнозом, спиритизмом, стихами. Уходил как-то в монастырь послушником. Немного там побыл, проштрафился в чем-то и сбежал от наказания. Поступил в Буе на железную дорогу учеником телеграфиста. Потом опять вернулся в школу, а году в двадцать четвертом уехал в Москву, в университет. Когда приезжал на каникулы, участвовал в художественной самодеятельности. Там ты, может, и видел его. Тогда, может, и пел он про колечки...
— Нет, — сказал Коротков, — сцена не вспоминается. Скорей, в ночлежке...
— Ну, это после уже... А то выступал он на сцене с гитарой, читал стихи. Подражал Есенину. И сам написал стих. Женился на Балагуровой. Отец у нее фельдшером был в амбулатории. А потом покатился Белешин по наклонной. Учился в годы нэпа, соблазнов много. Нужны были деньги, а их не хватало. Жена у него не работала. И стал он поворовывать у студентов. Его изобличили, но оставили в университете. Он доучился даже курса до четвертого.
— И что он там изучал, интересно?
— По юридической науке... Право. Законы. Но окончить курс не пришлось. Попался на краже велосипедов. Тогда они были в большой моде и цене. Вот после этого его судили на срок. Жена от него уехала и по сию пору живет здесь. Недавно вышла замуж снова. А Белешин продолжал воровать, сошелся крепко с уголовным миром. Году в двадцать восьмом его выслали в Солигалич. Как-то ко мне пришел отец Белешина, Андрей Тимофеич, с просьбой о переводе сына на высылку из Солигалича в Чухлому. Ну, ты помнишь то время, как работал сам. Ворья да жуликов была пропасть. Но я пожалел молодого Белешина и дал согласие на перевод, о чем написал в Солигалич. Помню его хорошо по тому времени — в кожанке, в галстуке. Усики брил, хотя и этапированный. На первой явке в УР он каялся мне во всем, осуждал свое поведение, дал слово жить честно. Недолгое время он, и правда, жил честно, сошелся с женой, снова стал участвовать в концертах. Хотя жил он в ночлежке, но питался у отца.
— А ты не помнишь Буренкова? — перебил его Коротков. — Он был в это время здесь.
— Как не помнить, — обернулся к нему Мохначев. — Запомнишь надолго.